Листки идут по рукам. То, что писал листки враг, а они попали к партизанам, подымает Батуру в глазах людей. Всем кажется, что Батура знает больше, чем говорит, имеет отношение к особо важным секретам.
— Могу добавить, — продолжает Батура. — Две недели назад Спаткай и Князев были в Пилятичах. Наши посты их пропустили.
Ночью поднялся ветер. В бывшем помещичьем парке глухо зашумели старые липы и клены. Заскрипел и сам дом, давно не жилой, с выдранными окнами, дверями. Дом этот видится темным призраком, который вызывает ночью недоброе чувство у прохожих.
За парком чернеют лозы. Большое, разбросанное село Пилятичи только с одной стороны примыкает к лесу. Вообще оно на виду, так как стоит на песчаном, открытом ветрам взгорье. Вокруг — равнина занесенных снегом торфяников.
Два человека, минуя парк, выходят на дорогу, в немую ночную тьму. Идут медленно, не спеша, держатся за ремни винтовок, которые у них за плечами.
— Поверил бы ты, Панас, — говорит один из них, Анкудович, — что у себя дома будем вот так ходить? Прятаться, как зайцы?
Собеседник Анкудовича Евтушик — большой, неуклюжий — молча плетется сзади. На голове у него сшитая из овчины шапка, на ногах — постолы. За те три месяца, что партизаны хозяйничают в окрестных деревнях, можно было раздобыть сапоги или ботинки, но Евтушик о себе не очень заботится.
Оба идут к семьям — Анкудович в Озерки, где живет жена с тремя детьми, а Евтушик дальше, в Лозовицу. У него семья большая, одних детей пятеро. После того, что рассказал Батура, все кинулись к семьям, ездят или ходят от села к селу. Где днюют, там не ночуют. За эти месяцы порядком распустились. Другой и за стол не сядет, если хозяйка не поставит яичницу и бутылку. Немцев, конечно, понемногу тормошат. Они теперь поприжали хвосты — из гарнизонов и будок носа не высовывают.
— Удивительно, как Спаткай с Князевым отважились сунуть нос в Пилятичи? Может, почувствовали силу?
— У Спаткая гнилая душа, — говорит Анкудович. — Родом он из-за Припяти. В коллективизацию у нас выплыл. Заведовал избой-читальней. Я еще тогда заметил его. На ячейке в Пилятичах постановили закрыть церковь. Ну, одним словом, вынесли все, чтоб богомольцам некому было молиться. Я тоже пошел. Перегиб, конечно, но было, сам знаешь. Сломали ночью замок, залезли. Брали самое ценное — золотые, позолоченные кресты, серебро. Взяли, помню, и один ящичек. Тяжелый, наверно серебряный. А когда все принесли в сельсовет, стали делать опись, ящичка не оказалось. Тогда уже на Спаткая пало подозрение.
— Не разглядели, что не тем духом дышит, — отзывается Евтушик.
— Как ты разглядишь? Думаешь, Спаткай что-нибудь плохое в политике делал? Ну, может, только за воротник заливал. С Овчаром он давно снюхался. Сам знаешь, какая жизнь была. Кампания за кампанией. Выспаться было некогда. А выступал Спаткай правильно. Дисциплину умел держать. В районе его ценили. Молоко, мясо сельсовет выполнял.
Посвистывает ветер в редком ракитнике. Впереди, немного в стороне от того места, где чернеет деревенька Пажить, блеснуло несколько мигающих огоньков.
— Гляди, Панас, — Анкудович остановился. — Около Пажити кто-то будто закурил. Видишь, видишь — снова блеснуло.
Остановился и Евтушик. Стал настороженно вглядываться туда, куда показывал Анкудович. Действительно, в двух или трех местах вспыхнули и сразу погасли зеленоватые огоньки.
— Волки, — уверенно сказал Евтушик. — Расплодилось погани. Носятся стая за стаей. Я намедни из Лозовицы шел, так видел. Тогда они еще и выли.
Мужчины снимают с плеч винтовки. Идут, держа их в руках.
— Давай стрельнем, — предложил Евтушик.
— Не надо, шуму наделаем.
— Ветер в сторону, в Пилятичах не услышат.
— Так в Пажити услышат.
— Кто-нибудь ночует.
Через полчаса они добираются до Пажити. Волчья стая скрылась из виду. Маленькая, в одну улицу, деревенька спит, ни огонька в окнах, ни звука. Чернеют приземистые хатки, укрытые капорами снежных крыш. Ветер южный, и собаки, наверно, не чуют волков: ни одна не лает.
На болоте дорога была чистой, ровной, а тут возле заборов, изгородей лежат большие снежные сугробы. Некоторые хатки занесены до самых окон. Когда мужчины дошли до середины деревни, загорланили петухи. Один, потом второй.
— Самая полночь, — говорит Евтушик. — Может, зайдем к кому? Чего ночью тащиться? Еще правда нападет какая стая. Пересидим немного.
Анкудович в нерешительности останавливается.
— Разве к Маланье?
Евтушик хохочет:
— Не бойся, Трофимович, жене не скажу. А меня стыдиться нечего. Наверно же в каждом селе имеешь. Гляди, и не по одной.
— А, хватит язык чесать. Давай зайдем.
Они проходят еще немного и сворачивают в предпоследний двор. Ворот, плетня в этом дворе нет. Словно посреди голого поля стоит хатка, с тесно прижавшимся к ней хлевушком.
Анкудович подступает к низенькому оконцу, стучит в раму. Ответа не слышно долго. Наконец в окне мелькает белая фигура.
— Кто там? — слышится из хаты.
— Открой, Маланья. Свои. Партизаны.
Лязгает задвижка, мужчины входят сначала в холод-_ные сенцы, а затем в хату. Их обдает теплым, кисловатым воздухом.