Читаем Сороковой день полностью

Дело в том, что избалованность отца историческая. Он, пожалуй, только лет в шестьдесят стал мыть пол, ходить за скотиной (да и ту вскоре не смогли держать), все мама да мы, дети. Он так-то из большой семьи, но один наследник, в этом все дело. Когда я его старался отвадить от выпивки, то просил писать воспоминания, надеясь, что усердие, необходимое при этом, отобьет от греха. Начал он свои воспоминания так: «В семье до меня было шесть сестер и после меня сестры, мне до пяти лет не давали ходить своими ногами…». Так же интересно, как он заставил бабушку зашить булку; она ее разрезала, чтоб оставить наутро, а он велел зашить, чтоб стала целой. И зашили. Они у меня, его воспоминания, их немного, лежат где-то на столе или на подоконнике, прочти, если дойдут руки. Надо бы их переписать хотя бы на машинке, ведь в отце — судьба его поколения, лет пятьдесят трудового стажа, он же не на дядю работал — на страну. Был и на должности инженера лесного хозяйства, лесничим (это очень большая должность), председателем сельсовета, призвался добровольно в 1942 году. Заявление за заявлением — добился.

Надо написать о нем, ведь невестки строят насмешки, ни во что его не ставят, а вина всему — сволочь-рюмочка, слаб. Выпьет, оживится, говорит умно, занятно, вспыхивает память, но перепьет — и дурак дураком. Всю ночь встает, бродит, курит, ест, говорит сам с собой. Окурки везде, много пододеяльников штопаных, горелых, сделал раз пожар у себя в темной комнате, ты ведь, по-вятски говоря, здесь не бывывала, здесь полдома казенных: две комнаты небольшие и одна темная. Огонь потушил, но сгорели все его дневники, почти все. Правда, там записи кратко, до трети строки на день. Например: «30. 2. Отводил лесосеки. 1. 10. Санитарные рубки, и т. д. 2. 5. Болел. 8. 11. Отдыхал». Слова «болел» и «отдыхал» на языке отца значат одно. А так он, выражаясь маминым языком, не знает, в каком боку сердце. При выпивке пьет поровну с кем угодно, обида смертельная, если не дольют хоть на миллиметр. На упреки отвечает: «Девушка, пей винцо, да знай дельцо, а я дельцо знаю, у меня за третий квартал опять почетная грамота по системе Вторчермета». Работает он действительно здорово. Ежемесячно пишет в местную газету. «В статье я указываю хвостистов и отмечаю передовиков». Похвалиться, правда, любит. Да это не беда, вся беда — пьянка. Ведь и хвалится-то по пьянке. А так отцу цены нет.

Немного глуховат, но от этого забавно переделывает слова. Конечно, куда их мне, журналисту, но для писателя бы цены не было. Вспоминает, что было до войны немецкое вино доппель-кюмель, и называет его «дупель-комель». Провожал его сегодня, на вокзале он назвал маневровый паровоз дымарем; сказал, что в больницу приехали два выпускника — патриоты. Я так прямо и подумал, что патриоты: здесь другие не удерживаются, но оказалось, что это педиатры. А про грязь, о! Здесь уж грязь так грязь. Он сказал: «У нас тут Утопия». Про мою работу сказал, что она у меня волокитистая. Вообще мастак на замечания. Дозревают рябины, их начинают обрывать, так как могут налететь свиристели, и вот вокруг рябины ходит женщина с корзинкой, а достать кистей не может. «Видит кошка молоко, да рыло коротко, — комментирует отец. — Мы вооружимся до зубов, подойдем к рябине с лесенкой».

Не позволит себе назвать хорошего писателя по фамилии. «У Антон Павлыча». Или: «Взять Александра Сергеича».

Со встречи мы посидели. «Все ведь бабы, — говорил он после первой, — хоть кого ни коснись: Сергея Есенина или там Радищева, хотя стоп! Радищев ехал в ссылку без жены, но в ту эпоху хватает Екатерины. Она-то, о! Хуже, говорит, Пугачева Радищев-то, а он критики-то с избытком написал, а подкрасить забыл. Все бабы. Вот взять поближе — Льва Николаевича взять, ведь Софья Андреевна довела, хоть и бегала топиться. Раскричится на всю ограду, что к реке бежит, так ясно дело — вытащат. Довела, довела. А он крепкий мужик был, не поддавался, до девяноста лет дожил, в городки играл, сопротивлялся насилию.

Но после второй отец захорошел, сунулся на полчаса поспать, встал, разбудил меня криком: «Мартены ждут!». Я опять уложил, он встал, курил, ел, брякал посудой, пробовал запеть, но закаленная десятилетиями ответственность за производство не позволяла ему спать. «Нельзя мне спать, — говорил он, — я усну и караси задремлют». — «Какие караси?» — «Ломосдатчики».

Ой, а печка!

Прогорела. Поднаметнул дров и долго сидел у печки. Из дверцы трепещут огоньки, как цветомузыка горящих поленьев. Какая-то первобытная сила в огне. Да еще солнышко, да река, да деточки и — ты!

Не устала от болтовни? Я так еще бы писал и писал, помню, давно ты любила говорить со мной перед сном, я много рассказывал тебе об армии, о юности, о детстве, о нашей большой семье, о сенокосе, о реке детства, ты засыпала, и я вот этой ладонью — этой? — проводил по твоей почти детской щеке. А уже дочка была в тебе, и ты отворачивалась от меня, но даже во сне просила: говори еще.

Перейти на страницу:

Похожие книги