Ходил по кладбищу. Сидят у могилок на солнышке группами, выпивают коньяк. Именно коньяк, только его и завезли. Старушка, заметив, что я нигде не пристал и все хожу, спросила: «Никого нет тут у вас? Не пустили еще корни? Недавно здесь?» — и подала яичко. Принял я его и решил, что не грех и выпить. А здесь, на горе бедным женщинам, открыли рюмочную. В ней все в два раза дороже. Только «бедные» женщины в рюмочной составляли изрядный процент. Тревога за них, им гораздо труднее отвыкать от табака и вина. Еще я подумал, что страдание — в сочувствии. Несочувствующие бесстрастны. В рюмочной женщина, еще не в годах, лицо в красных пятнах, стояла спиной к окну. Я посмотрел, поставив на столик порцию, она заплакала вдруг: «Не глядите на меня, не надо, не запоминайте».
Вышел — в руках зеленая котлета: полагается к рюмке закуска, причем принудительная. Видимо, не я первый испытывал закуску на собаках, так как у выхода их множество. Бросил котлету. Не резко кинулись, но едят.
Так уж я устроен, не переделать, что вначале вижу плохое, страдательное. Едет бригада писателей (я однажды сопровождал на стройку пятилетки артельный их десант), обязательно увижу, что впереди несется милиция и чистит дорогу, и на обочину отскакивают пешие читатели. Или когда меня везут начальники, так заведено, что надо доложиться, когда прибываешь на место, а это значит, что с первой же минуты каждый твой шаг подконтролен, и вот, везут — обязательно в машине одно-два свободных места, а по дороге обязательно обгоняем старуху с мешком за плечами. «Вот набрала», — скажет начальник, сидящий рядом с шофером. «Для свиней», — подхватит инструктор, сидящий рядом. Я уж стал отмалчиваться. И вот старушка все отстает и отстает, а вот уже и вопрос: «Что нового в Москве?». А вот уже и ответ: «Вы тут больше знаете» и т. д.
Очереди за хлебом. Стали делать буханки по 14 копеек, как говорят, кормовые, соседка крошила курам — не клюют. Но сегодня не до жалоб — в магазине и рыбники, и ватрушки. Сейчас от бесконечных прогулок изжаждался и пил чай до опузырения. Днем заходил в столовую, схватил изжогу. Это ведь не твои голубцы.
На мои рассказы о рюмочной и кладбище ты скривишься. Так уж устроен, что мне с простыми людьми интересней. Ты говоришь, что стыдно со мной по улице пройти: одна рвань со мной здоровается. Что мне, с эстетами говорить о дымке сфумато, о том, чего больше в Шукшине: стихии, таланта или школы? Ох, ведь в эти дни годовщина…
Да, я тебе ни разу не рассказывал о его похоронах. Тогда меня хватило только на то, чтобы напиться. А что еще я мог? Ты и говорить потом со мной не хотела. Тогда я первым приехал к Дому кино, еще и милиции почти не было. Потом очередь стремительно росла. Меня узнавали знакомые и подстраивались. У некоторых были уже написаны воспоминания о нем. Они просили прочесть и советовались. Вышел Белов, снова ушел внутрь. Народу было непроходимо. Приехал дорожный автобус, вынесли гроб. Унесли в двери. Подъехала грузовая машина, ее стали разгружать милиционеры, снимать и ставить ограждения, выравнивая очередь. Я слышал, как сержанты и лейтенант просили, чтобы и им разрешили пройти. Еще полчаса, и очередь двинулась. Впереди между тем оказалось внеочередных сотен пять, много букетов красной калины и даже большой венок из калины, который, явно гордясь, держали две женщины. Пошли сквозь голубые коридоры столичной милиции. Внутри, вверх по лестнице, и два поворота у горы цветов. Лица не помню. Потом, уже на кладбище, видел фотографию, вот она вспоминается, на ней он как в своей прозе: надрывность такая, безысходность, печаль, я как будто ищу определений, на которые бессилен. И зачем? А с кем мне еще о Шукшине говорить, как не с тобой?
Отдохни. А про девчат, про ферму не получается. Хотелось, да и хорошо было бы и мне, и им, и газете, но только брался за бумагу, как, еще не написанные, вспыхивали фразы, записать которые не было сил: «И вот мы оставляем в прихожей сапоги, ставшие пудовыми от грязи, и проходим в уютную, застланную коврами гостиную. В углу цветной телевизор, проигрыватель. Таня и Оля занимаются немецким, они заочницы областного…» Причем тут нет ни слова лжи. Но надо-то писать и о том, что на стене увеличенное фото модной певицы в хамской позе, проигрыватель орет ее же голосом, похабным, пропитым, орет что-то полуморское, развратное, но такое заманчивое для девчат. Интересно, гоняют ли эстрадников на картошку? Ведь не только надо город сближать с деревней, но и искусство с жизнью.
Как ты думаешь, что перевесит во мнении массового, как у нас выражаются, зрителя: бригада писателей или одна модная певица?