Читаем Сосед по Лаврухе полностью

Ему исполнилось четырнадцать. когда произошла революция, но, как личность, он уже был сформирован. Cызмальства нем был заложен колоссальный заряд. В дневниках, что он вел всю жизнь, природа. пожалуй, главное действующее лицо. В 1952 году он записывает; «В сознании человека Природа взглянула не только на себя — а что важнее — внутрь себя. (Самовзгляд природы)». А, например, в сентябре 1953-го: «Вот — еще один цикл кончился; вчера на озере видел в березовых колках — многие деревья совсем оголены и чернеют по-зимнему… Благодарю судьбу — что видел и осязал весь этот цикл; от первых листочков, мушек и пчелок — до начала зимнего сна; от первой неодолимой нежности, к мощи разрешенного изобилия — и до великого успокоения завершенности…» И в 1973-м: «А я-то все думаю, что к жизни я не привязан, что не нужно мне ничего… что я умер… Вранье это: так же жаден к жизни, как в юности! За внешними омертвевшими слоями души, послабевшими силами, сердцевина моего существа будто даже и не жила еще — так иссушающе горяча жажда ея… Брать, осязать, видать, обонять, слышать Бытие…» Вещное «Бытие, пусть оно даже является в виде субботних: пенсионеров, проносящихся переполненных электричек, вот тех двух собак, готовящихся к драке за будкой станции, или инсультника, присевшего около меня на скамейку…»

Прерывать эти цитаты трудно — настолько велик напор, идущий от текста, от самой натуры Мравинского. Буду по мере возможности возвращаться к этому богатству, пока еще нигде не опубликованному и даже не до конца разобранному. Дай Бог здоровья Александре Михайловне Вавилиной довести это трудное дело до конца.

Столь же рано обнаружились у Мравинского способности к музыке, о возможностях, сущности которой он тоже размышлял постоянно. «Можно ли прожить без музыки? — спрашивает он в дневнике. — Как будто она не относится к первейшим потребностям человека. Но лишиться ее равносильно — по выражению Дарвина — „утрате счастья“. Однако, я верю во всепобеждающую силу музыки.

Достаточно прийти в концертный зал без предубежденности, чтобы оказаться во власти музыки».

Странно, а точнее, неловко читать в материалах, посвященных Мравинскому. что-де свое призвание он понял не сразу, шел к нему как бы ощупью, увлекшись поначалу естественными науками, потом поступил в группу миманса Кировского, бывшего Мариининского театра, работал концертмейстером в балетных классах, а в консерваторию только со второго раза поступил: от недостаточно еще что ли выраженного дарования? Так возникает версия о средних способностях, средних возможностях, благодаря упорству доведенных до виртуозного мастерства — версия, близкая посредственностям, греющая их сирую душу. Своего рода клип, доступный вкусам, пониманию масс.

Но отбросим лицемерие: искусство — удел избранных, а музыка — вдвойне.

Она требует аристократизма, и духа, и воспитания. Для Мравинского же путь к призванию осложнился не столько даже житейскими, сколько историческими обстоятельствами. В консерваторию его приняли лишь после того, как его родственница, тетка по отцовской линии, Александра Коллонтай, за него поручилась. Если бы не она, клеймо, родовое проклятие, вполне вероятно, не дало бы нам узнать Мравинского-дирижера. Это ведь был страшный грех — уходить корнями в «дворянское гнездо», к Фету-Шеншину, к Северянину-Лотареву.

И миманс, и поденщина в балетных классах — не юношеские метания, а элементарная нужда. Жрать нечего, понятно? Зачем же создавать пошлые олеографии, да еще их тиражировать? Порода таких, как Мравинский, была обречена на уничтожение. Он выжил. И пронес в себе, как в капсуле, в наше время иную эпоху. Девятнадцатый век. А чего ему это стоило — догадайтесь.

«Из прошлой жизни» сохранился альбом (фотографии из него недавно удалось переснять японцам — страстным, фанатичным почитателям Евгения Александровича, для которых он — национальный герой. В Японии и Общество Мравинского успели создать, у нас же — и в ус не дуют), где семья, еще в полном составе, запечатлена в излюбленном своем месте отдыха, что нынче называется Усть-Нарвой. Нездешние лица, забытые позы, атмосфера, канувшая в небытие. И нигде ни в чем ни тени аффектации, намека на роскошь, на «имеющиеся возможности». Летний день, соломенные кресла, счастье, что живешь, дышишь, слышишь пение птиц. Большего не может быть — и не надо.

Владимир Набоков, которому подобное было даровано и отнято — никогда не простил. У Мравинского по-другому вышло: он тоже ничего не забыл, но здесь выстоял.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже