Как-то в университетской своей юности он прихватил Алика с собой к матери, только что снова вышедшей замуж и переехавшей ко второму мужу. Мать, любившая гостей, встретила их с приязнью.
Она, собственно, даже просила Павла, не стесняясь, заходить к ней с университетскими друзьями-приятелями, чтоб ее дом не оскудевал гостями. Но когда она, держа по обыкновению в зубах сигарету, протянула Алику свою крепкую руку, а тот, примаргивая как всегда и улыбаясь иронично-преодолевающей-все-преграды улыбкой (так ему казалось), в ответ сунул ей свою маленькую вялую ладошку, Павел, знавший мать достаточно хорошо, увидел, что она поморщилась и оглядела сутулую фигурку пришельца уже с некоторой брезгливостью. И во все время визита у нее так и не переломилась, не исчезла эта вдруг возникшая брезгливость, как к больному дворовому псу, которого стараются обойти стороной.
Когда они вышли и мокрым осенним двором двигались к троллейбусной остановке, Алик, моргая обоими глазами, неожиданно сказал: “Старичок, мне твоя матушка очень понравилась: сильная женщина. Будешь звонить – от меня непременно поклон”. Сказал как-то искренно и с некоторой даже завистью – не хватало ему в жизни сильной матери, а отца и вовсе не было. Причем обычно он старался изобразить себя богемным и выше сантиментов человеком.
Зато мать, говоря с Павлом по телефону, его нового приятеля не одобрила: “Не симпатичен мне этот твой Алик. Не люблю таких.
Размазня. Стержня нет. Все притворяется и выдумывает. Смотри, не стань таким. Жалкий он какой-то”. “Это верно, жалкий и несчастный,- не сказал вслух, но про себя согласился Павел. Поэтому моя твердая и светская мать ему так понравилась. Люди тянутся к тому, чего им самим не хватает”. Впрочем, дружбы с
Аликом так и не получилось. Не умея ничего, хотел тот быть этакой веселой и богемной стрекозой. По сравнению с ним чувствовал себя Павел умудренным крыловским муравьем. Потом он женился, а Алик все холостяком тянул, дважды брал академку, отстал на пару лет, но на их курс – к старым друзьям – постоянно захаживал. Потом ушел на вечерний, потом не мог никак защитить диплом. Удалось ему это, кажется, лишь с третьей попытки.
Наконец, женился, работал шестеркой на какой-то киностудии. А вот теперь, как выяснилось, и в женитьбе потерпел фиаско.
– Старичок, я вижу, что шокирую тебя своим присутствием, ты даже глаза в сторону отводишь,- продолжал Алик, похлопывая Павла по плечу,- но ничего, сейчас я исчезну. Дай только поцелую тебя, как старого и, быть может, единственного друга. Знаешь, старичок, я в молодости тебе подражать хотел. Но силенок не хватило. Не всем, не всем карабкаться в гору, некоторые должны и у подножия посидеть. Но если б ты знал, Паша, как мне тошно от себя и одиноко! – вдруг с силой выговорил он и разморгался так, что, казалось, сейчас заплачет.
Галахов смутился, устыдился и, не очень задумываясь, а удобно ли это, пригласил Алика к Лене Гаврилову, сказав, что да, сейчас он спешит, да, к девушке, а у Лени они смогут спокойно побеседовать, потрепаться, люди там будут хорошие, ему все будут рады, там и письмо какое-то почвенническое почитаем, что-то вроде святого источника, тебе понравится (“ведь все же евреи на самом деле славянофилы, так что тебе будет интересно”), на листке из блокнота нацарапал адрес, добавив, что на выпивку можно не тратиться, там в этом недостатка не будет, а лишний хороший человек всегда лучше лишней бутылки, тем более, если не хватит, всегда можно в ларек выйти и купить, поэтому не стесняйся, а часам к семи подгребай, посидим уютно.
И Алик согласился.
– До свиданья, старичок, тогда до вечера, до через три часа, заодно и новую твою пассию погляжу,- старался Алик не потерять лица.- Посидим, может, и старых своих чувих повспоминаем. А я пока к лабуху одному заскочу, может, кассеты новые прихвачу, пытаясь сразу стать нужным, употребляя по-прежнему сленг начала семидесятых, моргая и глядя на Павла заслезившимися вдруг глазами, он отступил назад и растворился в толпе.
Галахов вошел в подошедший вагон, хлопнули сомкнувшиеся двери, и долгая темнота тоннеля словно сделала ярче свет салона, освещая таких разных и таких одиноких людей. Разве что хихикающие длинноволосые девицы с крашеными губами и плебейскими лицами казались стайкой. Но распадется через пару часов эта стайка – и снова каждая из них сама по себе. Напротив Павла сидела с прямыми светлыми волосами до плеч, большими глазами, неухоженной кожей, но с благородным открытым лбом и очень грустным, удлиненным и грубоватым лицом молодая женщина лет двадцати пяти.
Одета в коричневые потрепанные джинсы с зауженными брючинами, туфли на высоком каблуке и полинялую майку цвета желтого осеннего листа. Высокаягрудь… “Что за грудь, что за душа!” – невольно вспомнил он с усмешкой слова Ленского, заметив свой оценивающий взгляд и одергивая себя. И все-таки грустные лица кажутся полными тайны, оправдывался он. Но отвернулся в сторону.