Попадется целая армия грибов. Никуда не нужно идти — упади, раскинь руки: сколько захватишь — и полведра. Букин шагает, что-то говорит самому себе, и я не могу ломать «суравеги, грузди, березовики и подосинники». Прокидывались рыжики. Но это, оказывается, не то — настоящие рыжики где-то дальше, на старой залежи.
Едва поспеваю за Букиным.
Что напомнил ему этот лес, это время осени, когда устанавливаются хорошие дни, дожди короткие, самые грибные?
Залежь…
Широкой полосой стоит молодой лес. И внизу и выше по стволу он был чистым и не давал тени. Здесь светлее, тонкие высокие сосны и лиственницы готовы зазвенеть от малейшего удара.
— По закрайку, сюда реже заглядывают, — показал Букин в сторону низких острозеленых елочек. — В этих местах я собираю рыжики с твоих лет. Тут их косить косой было…
Никогда я не видел таких небольших толстых и крепких рыжиков. Они еще держат утреннюю воду, с готовностью хрупнут, если наступишь или неосторожно сломаешь, шляпки проткнуты прошлогодними иголками.
Букин кладет рыжики обрезанными корнями вверх — так они ложатся плотнее и не ломаются. Свежеет его лицо, глаза стали синее, заблестели. Он уже не видит рыжиков — оттуда, где лес сомкнулся с белыми легкими облаками, где одного цвета небо и земля, виднеют молодые годы Букина… и не уйти ему отсюда никуда и не уехать.
У нас полные с краями ведра. Подвигаемся к дому лесной дорогой, заросшей высокой сухой травой и широкими листьями. Солнце уже высоко. Нет зноя, хотя небо грозово-синее, только к горизонту белое, тонущее; в синевато-туманном бесконечном воздухе приглушенные звуки.
Скрипят журавцы, бьют ступицы колес, за уметом рядом с колодой для воды Маланья с девчонкой выбирает картошку. Мы близко, бежит к нам, спотыкаясь на лунках с ботвой, Маланьина девчонка.
— Где брали?
— А за угором, — отвечает Букин. — К вечеру нарастут.
День впереди, Букин вспоминает: надо загородить сено, тын перекопать…
Достаю воду в Лесных колодцах, пью долго, не отрываясь, до боли в висках, и не напьюсь. Вижу, как растут огурцы на гряде, срываю их. Листья и стебли еще зеленые, шероховатые. Колю дрова, свежие поленья отлетают в сторону, иду за ними. Ко мне привык черноголовый капризный воробей, он ждет, когда я открою двери веранды, чтобы залететь на ночь.
Снова сплю на улице под черемухой. Причудливыми арками склонились надо мной, где я лежу на низкой постели, черемуховые стволы. Позднее с размаху налетит ветер. Хлопают, будто крыльями, листья, и тогда виднее становятся темно-голубые просветы между ветвями и кажется, кто-то крадется, кто-то не спит в эту тревожную в звездах ночь.
Вернулись с мельницы и сгружают мешки, закрываются двери ларька, горланит Пашка.
В доме на топчане умирает старик Букин.
Волчьи ягоды
По утрам, когда все спали, а роса на картофельной ботве на межах такая сильная, что до нее было боязно дотронуться, Забанка и Мойган, мокрые, по-хозяйски, только немножко пугливо, прошмыгивали в сени и скрывались за лестницей, каждый с мертвой птицей а зубах.
Я просыпался всех раньше и бежал смотреть. Оба кота были черные. Они всегда встречали меня молча а покорно отдавали самую большую добычу, заранее зная, что мне она не нужна и что я ее скоро отдам.
Однажды Мойган с охоты не пришел. Забанка сидел под лестницей, птицу с переломанным крылом не отдал, а еще крепче, схватил, сверкнул в темноте зелеными глазами и вылетел из сеней, только хвост большой, как у лисы, мелькнул над порогом.
Я догадался, что с Мойганом что-то случилось. Но почему так рассердился Забанка?
Я долго ходил по огороду, косил палкой картофельный цвет, весь промок, а Забанки нигде не было.
И до того скучно у нас стало, что бабка сказала:
— И кому помешали… Загрызут теперь мыши.
Дед отбросил недоплетенную корзину, отпихнул ногой лозовые прутья и сердито посмотрел на меня.
— Если не приведешь к вечеру Забанку, выгоню, будешь ночевать за пряслом.
Забанку дед любил больше, чем Мойгана. Забанка никогда ничего не трогал. А Мойган даже в шкаф залезал, под низ. Там он разгибался — горлачи, кринки опрокидывались, и молоко выливалось. Если Мойгана заставили на месте, он никуда не убегал, не прятался, а терпеливо ждал наказания. Но его никто не трогал, и он надолго переставал проказничать.
Забанка не приходил.
Я не забывал заглянуть утром под лестницу, но там валялись только старые разноцветные перья. Я очень жалел Забанку и Мойгана и не трогал перья, только ненадолго брал самые разноцветные, водил ими по своим щекам — перья щекотали, и я смеялся. Тогда дверь открывалась, сначала показывались длинная, похожая на осоку, борода, а затем сморщенный замусоленный рукав. Дед подкладывал под дверь чурбак, глаза его в темноте поблескивали так же, как в тот раз у Забанки.
— Ты на что взял? — слышал я уже в который раз. — Положи перо. Почему не в яслях? — допытывался дед.
Я пожимал плечами, глядя на деда и не боялся. Я знал, что он забудет сейчас про перья и скажет примерно так:
«А ну, ответь: к Широкой пади, где лес-медуница, как пойдешь — по солнцу или против солнца?»