Иван улыбнулся и на сей раз без раздумья пожал Стахееву руку, да так нерасчетливо, что тот ойкнул. И головой покачал:
— Ну, брат, и силища! Да тебе с твоими руками разве художником быть?
В конце лета Иван распрощался с Елабугой. Выехали ранним августовским утром. Блеснула в последний раз лезвиями берегов Тойма и скрылась за поворотом, уплыл за пригорок пятиглавый собор, и побежали мимо зеленые поймы, леса и перелески. Стояла тихая, зрелая пора, но ни один лист еще не упал с дерева — осень обещала быть теплой и долгой. Иван задумчиво смотрел по сторонам. До последнего дня отъезд казался ему легким и беспечальным событием, и вот позади остался родной городок, в котором родился он и вырос, мать со своими вечными молитвами, отец. И с той минуты, как он сел в повозку и лошади тронулись от ворот, с той минуты как бы оборвалась какая-то невидимая нить — все, что было до этого, осталось позади и уходило все дальше и дальше от него, а что впереди — неизвестно. Ивану было грустно, тоскливо и немного боязно — как-то все уладится, примут ли его или посмеются и дадут от ворот поворот? Стахеев дремал, уронив подбородок на грудь, и лицо его было безмятежным.
Отъехали верст десять, когда сзади, из-за поворота, показался всадник и стал нагонять их. Иван узнал брата. Николай все эти дни был в Сарапуле, а вернувшись, наверно, и узнав, что Иван уехал, кинулся вдогонку. Вот он уже совсем близко. Иван спрыгнул с возка и пошел навстречу. Остановились друг против друга, молчали, не находя нужных слов.
— Уезжаешь?
— Уезжаю.
— А я вернулся, а тебя уже нет… — сказал Николай. — Заседлал Серка и следом… — Он улыбнулся грустно и похлопал Серка по крутой шее. — Догнали вот. Ну, прощай. Будь счастлив, Ваня. Если можешь, не держи на меня зла. Забудь старое. — Они обнялись, крепко, молчаливо прощая друг другу все старые обиды. Расцеловались. Сердце у Ивана сжалось, и слезы подступили к горлу.
Чтобы не выказать минутной слабости, он быстро вскочил на повозку и помахал оставшемуся позади брату. Николай стоял, держа Серка в поводу.
— Я тебе напишу, — крикнул Иван. — Слышишь?
Николай кивнул, и вид у него в эту минуту был жалкий, растерянный.
— Прощай, — тихо сказал Иван.
И опять катился возок с пригорка на пригорок, по широкой равнине, качались по сторонам от дороги спелые хлеба, и то ли брели по ним, как вечные странники, то ли стояли дозорными высокие, с богатырской статью сосны. Так и запомнились Ивану Шишкину эти могучие сосны под чистым августовским небом, среди хлебов.
Москва поразила Шишкина не столь величием своим, сколь шумной многоликостью, пестротой толпы. Гудела Москва, что тебе пчелиный улей, торопилась невесть куда, словно сама себя хотела обогнать. Погода и здесь была хороша, солнышко припекало. Сверкали, переливаясь золотом, маковки многочисленных церквей.
Остановились на посольском подворье. И в первый же день Стахеев повел Ивана на Красную площадь. Шли вдоль кремлевских стен, веяло от которых глубокой древностью, несокрушимостью. Ивану представлялась площадь размеров необычайных, а увидел он каменный пятачок, стиснутый со всех сторон лавками да торговыми рядами, и не мог утаить разочарования, сказал:
— Так это ж у нас в Елабуге соборная площадь не меньше. А я думал…
— Не спеши, — попридержал его Стахеев. — Это с непривычки такой она кажется — видишь, горбом выпирает… Вот и не охватишь всю ее одним взглядом… А как оглядишься, да присмотришься, да раз десять вдоль-поперек прошагаешь — вот тогда и оценишь.
Булыжная мостовая вывела на высокое лобное место, к собору с чудным многоцветьем куполов. Тут уж пришла очередь Шишкину удивиться — такого он и представить не мог, хоть и видел не раз рисунки с этого собора, литографии.
— Ух ты! — воскликнул Иван, задрав голову, с изумлением разглядывая многоцветную «вязь» куполов, как бы плавающих в воздухе, живущих отдельно и от земли, и от неба. — Нерукотворно. Какое чудо-то!
— Собор Василия Блаженного, — торжественно сказал Дмитрий Иванович, таким тоном произнес, будто он, Стахеев, и есть создатель этого чуда. — Гордость русского зодчества. Барма и Постник построили в честь победы над татарским ханством… — И помолчал, полюбовался вместе с Иваном красотой собора. — Слухи живут, будто Барма и Постник одно и то же лицо, один человек.
— А выдавал себя за двоих… Зачем?
— Такое сотворил и сам, наверно, испугался: да может ли один-то, под силу ли одному такое? А может, и не так все… — усомнился Стахеев. — Да теперь уж какая разница — собор стоит. Триста лет без малого!..
За собором, внизу, текла Москва-река, чуть поуже Тоймы, а тут, на площади, своя река, людская, неспокойная. И не поймешь, откуда и куда течет она, эта река, шумит, клокочет на поворотах… Неподалеку от лобного места толпа собралась — цыгане плясали. Толпа колыхалась, шумела, гоготала. Босой цыганенок подскочил к Шишкину, схватил его за руку, затараторил:
— Господин хороший, пригожий, дай полушку, спляшу на ушках, добавь копейку, спою под жалейку… А хошь, на животе спляшу?
— Да зачем на животе-то? — засмеялся Иван. — Ног у тебя нет, что ли?