— После того случая, который официально был назван «бунтом», — рассказывает Крамской, — за нами, тринадцатью протестантами, был установлен негласный надзор… Это ли не смешно, скажите на милость, если учесть то обстоятельство, что наши намерения вовсе не угрожали государственным устоям!.. Мы подняли голос против академической рутины. И мы знали, на что идем. И сама идея совместной борьбы, содружества «тринадцати» родилась не вдруг, а исподволь, назревала, как нарыв, и прорвалась — иначе быть не могло! С Академией было порвано… а как жить дальше? Академия перечеркнула наши имена, но мы-то должны за себя постоять, утвердить себя… Вот так и пришла мысль об артели… — Крамской глянул сбоку, улыбнулся. — По Чернышевскому: «У человека, проводящего жизнь как должно, время разделяется на три части: труд, наслаждение и отдых…» И мы должны все это учитывать, соизмерять свои возможности с теми условиями, в которых предстояло жить и работать. Наша артель родилась, если хотите, по примеру мастерских Веры Павловны… Роман Чернышевского в данном случае сыграл важную, если не решающую роль. — Он опять улыбнулся, но на этот раз как-то неловко и грустно. — Это я вас, Иван Иванович, ввожу, так сказать, в круг наших интересов и забот. А забот, как говорится, полон рот. Представьте себе: по самым скупым расчетам, жизнь каждому из нас, артельщиков, стоит ежемесячно двадцать пять рублей серебром. Но главное — мы вместе. И наши расчеты оправдываются — во-первых, общие мастерские, во-вторых, общие интересы… — Он умолк на какой-то миг, задумавшись, опечалившись, тряхнул головой, сердито повторив: — Общие интересы… Тут, дорогой Иван Иванович, я опять прибегну к словам Чернышевского: «Всякий представляет себе всех людей по характеру своей индивидуальности». Мол, «чего не нужно мне, то, по-моему, не нужно и для других…» Мы, разумеется, продвинулись вперед благодаря и только благодаря артели — мы теперь сами с усами, хочешь или не хочешь, а не считаться с нами нельзя!.. Художников талантливых у нас немало, хоть кое-кто и называет нас в газетках певцами «обжорных рядов», да бог с ними. Слепцы!.. Не видят главного: художники за основу жизнь стали брать реальную, а не надуманную. Тут, разумеется, палка о двух концах, и мы должны себе отдавать отчет: внешнее правдоподобие — это еще не искусство, а рассмотреть существо жизни не так просто, да и не каждому дано… Но факт остается фактом: мы повзрослели. Вот только артель наша что-то начинает трещать по швам… — не без горечи признался.
— Отчего ж это происходит? — удивился Шишкин.
— Оттого и происходит: чего не нужно мне — нужно другому… Вот и получается: все вместе, да всяк по себе. Кое-кто уж и на Академию косит глазом… — И вдруг, словно разом отсекая все сказанное, спросил: — Ну, а как там заграница?
Шишкин махнул рукой.
— Заграница хороша для праздных путешествий. А для работы, как я полагаю, французу нужна Франция, а русскому — Россия.
— Стократ верно! — живо согласился Крамской и глянул повеселевшим взглядом на шедшего молча Васильева, тот был занят своими мыслями или слушал да мотал себе на ус — тоже неплохо. Усики и вправду уже пробивались над его по-мальчишески свежей, чуть капризно вздернутой верхней губой, еще больше оттеняя и подчеркивая трогательную юность чуть округлого, скуластого лица.
— Федор вот тоже по уши влюблен в пейзаж, — сказал Крамской. — Иногда такие штучки выдает — ахнешь. Вы, Иван Иванович, выберите как-нибудь время да посмотрите его работы. Ей-богу хороши! А вы, друг мой, — оборачивается опять к Васильеву, — не скромничайте и не теряйтесь, когда выпадает такая возможность.
Васильев радостно смотрит на того, на другого:
— Так я готов, для меня будет большой честью, если Иван Иванович найдет время посмотреть мои картинки. Готов хоть завтра… Хоть завтра, — повторил он, — если, разумеется, Иван Иванович найдет возможным…
— Отчего ж, можно и завтра, — с готовностью отзывается Шишкин, испытывая при этом горячее и нетерпеливое желание как можно скорее сойтись и познакомиться с этим юношей, понять его и, если надо, помочь, поддержать. Непременно поддержать!.. И мысль, как бы объясняющая и определяющая состояние души, настроение Шишкина: «Боже мой, да ведь я в России, дома… Какое счастье!»
На следующий день, как и договорились, Шишкин пришел взглянуть на «картинки» Федора Васильева, жившего в родительском доме где-то на задворках дальних линий Васильевского острова. Дом деревянный, старый, с покосившейся калиткой.
Федор обрадовался, не думал, что Шишкин так запросто, без церемоний явится. Иван Иванович все в тех же панталонах и черном сюртуке, массивный брелок на серебряной цепочке… Настоящий франт, хотя последнее вряд ли можно было отнести к Шишкину — он терпеть не мог неряшливости, любил опрятность, но никогда не гнался за модой. Встретились как старые друзья.
— Ну-с, Федор Васильев, посвящай в свои тайны, — прогудел басом Шишкин.
Федору стало весело и страшновато слегка — таких гостей у них в доме еще не бывало.