И только сообразил это Ваня, открыл еще и эту новую для себя фронтовую важную истину, как под кустами, у самых корней, и спереди, и сзади, и слева, и справа заметил неглубокие узенькие, словно могилки, ячейки и в них затаившихся, притихших солдат. Просунув сквозь ветки и положив на камни и бугорочки свежей земли трехлинейки, они уже ждали врага. А тут откуда ни возьмись навалились свои — влезли ни с того ни с сего в эту их, ими первыми найденную и обжитую и потому только им принадлежащую уютную рощицу, в их фронтовую обитель. И незваные, нежданые гости эти были им ни к чему. Только мешать будут им, даже, глядишь, и опасны — обнаружат, выдадут их.
И это Ваня, все батарейцы почувствовали сразу. Завидев их, хозяева зарослей не только не обрадовались, а, напротив, одни сурово и молча насупились, другие стали роптать, а кто-то дальний, невидимый и потому, наверное, особенно откровенный и смелый, враждебно, с угрозой проскрежетал из-под куста, из "могилки" своей:
— И какого… вас сюда принесло? Демаскировать нас? — раздраженно загнул еще матюком — простуженно, глухо и сипло.
— Но, но! — не останавливаясь, повысил голос, осек его командир. — Пушка здесь наша! Понял? Вам же будет смелей. Веселей! Когда станем стрелять.
— На хрена она нам, ваша пушка! Без нее нам спокойнее! — огрызнулся чуток поближе, левее чей-то густой раскатистый бас, тоже недовольно и дерзко. — Не было печали — черти накачали. Из-за нее, из-за вас немцы как шарахнут сейчас и по нас!
Штабной не стал ничего отвечать, только еще решительнее крикнул своим:
— Не слушайте шкуру! За мной! Скорее, скорее!
— Сам ты шкура! — взметнулся оскорбившийся бас. — Посидишь с наше здесь — не то запоешь! Ишь, нашелся герой!
Остальные притихли. Замолкли, впрочем, и эти — и сиплый, и бас. Досадно, конечно, что кто-то еще затесался в их уголок, будет мешать. Глядишь, и немец еще до срока их обнаружит. Но перед тем, что близилось, что уже надвигалось сюда, все были равны. Достанется всем. Больше, меньше… А всем. И чего им сейчас, перед смертью возможной, делить? И все же не хотят делиться своим, лишний раз демаскироваться из-за кого-то, под опасность, под риск, под снаряды и бомбы, под немецкие пули себя подставлять. Не хотят!
И, тоже озлясь, оскорбясь, штабной еще яростней рванулся сквозь цепкую чащу вперед, зовя своих за собой:
— Ну, скорее, скорее давай!
И когда продрались сквозь последний колючий заслон, на открывшейся сразу крохотной светлой прогалинке увидели пушку. Совсем новенькую, будто прямо с завода, с конвейера, еще и не успевшую поизноситься в боях, в пестрой, под лето, яркой, цветастой камуфляжной покраске. Пушка явно не наша — вражья, чужая. И как она попала сюда? Возможно, накануне, когда гитлеровцы уже прорывались до этой черты, а наши отбросили их, так и осталась? Или с другого какого-либо участка доставили?
Два каких-то солдата, немолодых уже, совершенно черных, заросших, похожих чем-то на искромсанных вчера миной Агубелуева и Вараздяна (явно не русские, из местных, — тоже горцы, кавказцы), пригибаясь, не высовываясь выше кустов, малыми саперными лопатками рубили кусты. Расширяли полянку.
Даже Ваня, сам без году неделя артиллерист, и тот моментально отметил: нет, не имели эти двое прежде дело с орудием. Земля, даже на штык хотя бы, под ним не углублена; не отрыты справа и слева от орудийных колес и окопы для командира и номеров; земляных упоров — крутых, узких ямок под сошки станин — тоже нет, не говоря уже о двух коротких полешках под них, чтобы опора была понадежней, пожестче; и погребка не видать под снаряды — два ящика, тоже трофейные, окованные, желто-табачного цвета, между кустами открыто так и лежат.