Ваня, хотя задело и голову, и обе руки (но, похоже, нестрашно) сам мог идти. А вот у Голоколосского пуля сквозь грудь, между ребер, прошла. Он был очень плох. На руках вытащили его из колючей поросли, отнесли подальше от передка. Уложили в воронку от бомбы — глубокую, крутую, всю запекшуюся от сгоревшего тола.
Индивидуальных пакетов нашли только два. Их не хватило. Пацан снял с себя нижнюю, пропотевшую сквозь, ставшую почти черной рубаху. Ее располосовали. Пустили полосы в ход — сверху жидких, заалевших сразу бинтов, перетянули затем грудь поясными ремнями.
Немцы, видать, напирали. Стрельба там стояла — щелочки не было пробиться постороннему звуку между пальбой. Самый бы раз поддержать наших орудийным огнем. А те, кто уцелел из расчета — Пацан и кавказцы, — были заняты ранеными. И только перевязали их, сразу побежали обратно, на "огневую", в кусты, велев Ване присматривать за инженером. И, поддерживая пе ребитую руку другой, задетой, видать, послабее, он сидел в воронке у его изголовья и смотрел, как тот пускает носом и ртом кровавые пузыри, задыхается и дрожит весь мелко, зябко, неудержимо, и думал с ужасом, что заряжающий вот-вот, наверно, умрет и он останется с ним в воронке один.
Раны стали болеть. Особенно на левой руке. Она от локтя до пальцев вздулась вся, налилась, стала желтеть. Задетая пулей, гудела все сильнее и голова. И, теперь страдая уже и терпя, Ваня настороженно и испуганно не сводил слезящихся, беспрестанно мигающих глаз со своих сочившихся кровью бинтов и грязных, просолившихся Яшкиным потом, трухлявых, замусоленных тря пок. Щупал время от времени и липкую непрочную повязку на лбу. Пуля, попав в щитовое окно, к счастью, лишь стесала кожу и лобную кость. Еще миллиметр, другой — и вонзилась бы в мозг. И все — Вани б теперь уже не было. За два-то дня и уже столько возможных смертей! Уже пролита кровь!
Все его прежние детские раны — все эти царапины, порезы и ссадины не шли ни в какое сравнение с этой его первой солдатской боевой кровью. Эта была какая-то особенная, совершенно иная. Будто тянула за собой всю его жизнь, со всем его прошлым, настоящим и будущим, оставляла на жизни неизгладимый, незабываемый след. И, изорванный пулями, в крови весь, в бинтах, с ноющей болью, следя напряженно за инженером, страшась за него, за себя, настороженно слушая бушевавший поблизости бой, он, весь такой обнаженный, нервом, клеточкой каждой, всей своей исстрадавшейся, воспален ной, но уже расслаблявшейся понемногу душой так и ловил, так и впитывал, пропускал через себя этот огромный, взбаламученный, будто разлетавшийся от него во все стороны страшный и непостижимо удивительный мир. И никогда так остро не ощущал, что он, Ваня, частица его, его ничтожная живая былинка и в то же время словно бы его сердцевина, средство и цель. И чудилось… Очень отчетливо, ясно чудилось Ване, что скоро, очень скоро, вот-вот начнется для него какая-то иная, новая, незнакомая жизнь.
Солнышко пробилось на минуту сквозь клочья сизого ядовитого дыма и пыли. Слегка ослепило его. Коснулось чистой, не замаранной кровью щеки. Припекло. Согрело ее. И Ваня впервые за все эти последние, казалось, многиемногие беспокойные и бессонные ночи и дни, несмотря на точившую боль, на страдания, вдруг беззаботно и счастливо откинулся спиной на прогретую землю. Прижмурился сладостно. Вздрогнул. Застыл. И впервые вдруг плевать ему стало на все. Лишь бы лежать вот так и лежать. Хотя бы даже вот так: рядом со все яростнее разгоравшимся боем, на склоне воронки, в крови. Но только б лежать. Не рисковать, не стрелять и чтобы в тебя не стреляли.
"Господи, — подумал он, — неужели мне еще жить? И солнце видеть, и небо… Когда-нибудь снова море увижу и лес… И брата, и мать, и сестру. И отца. Неужели опять! — не верилось Ване. — Пока подлечат, пошлют снова в бой, глядишь, и второй фронт откроют. Станет полегче. А до того отдохну, отосплюсь. Снова книгу в руки возьму. Буду читать. Ночами, а буду… Как прежде… Спинозу, Бальзака, Стендаля… Толстого и Горького… И сколько, сколько еще!.. И кино насмотрюсь И спокойно, вдосталь поем. Может быть, даже… Неужели и это? Конечно! Как же иначе? Обязательно выкупаюсь с мылом b горячей воде. С мочалкой! Полотенце конечно, дадут. И в настоящую, с простыней, с одеялом, с подушкой постель. Неужто? Не верится даже. Но в госпиталях… Кто был уже ранен… Так, говорят".
Внизу, на дне воронки, послышался стон.
"Да это же он, инженер, — очнулся вдруг Ваня. Увидел, что пузыри изо рта и носа у него обильней пошли и красней. Вскинулся, скатился со склона воронки на дно, склонился над Голоколосским. Тот задыхался метался, дрожал. И что-то шептал. — Что же делать господи, что? — растерялся еще больше перепугавшийся Ваня. — Нельзя больше ждать. Чем-то надо помочь". Подумал, что хорошо бы сестру разыскать, санитаров. Да где сейчас тут разыщешь?
Но все же полез из воронки наверх. Высунул голову. Услышал сквозь стрельбу и разрывы сзади себя голос. Обернулся.