…бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут. <…> Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух из воды. Красота! Перенести я притом не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. [XIV, 100]
По мере развития действия читатели романа, равно как и его герои, вовлекаются в поиски разгадок этих тайн. Многократные пересказы событий по-разному их воссоздают, и по-разному выглядят в них персонажи. Наглядный пример тому Дмитрий, который в начале романа оказывается объектом пяти разных рассказов об избиении капитана Снегирева: об этом говорит Федор Павлович, опускающий все подробности произошедшего; потом дважды рассказывает сам Дмитрий, игнорирующий плачевное положение семейства Снегирева; один раз – Катерина Ивановна, упоминающая о существовании сына капитана; и, наконец, с добавлением мучительных деталей – сам Снегирев: он дополняет историю рассказом о злонамеренно-оскорбительном предложении Дмитрия с целью спровоцировать Снегирева вызвать его на дуэль. В разных версиях этой истории старший из братьев Карамазовых предстает то благородным офицером, то грубияном, то садистом – то есть разыгрывается как бы «военный эквивалент» человека, которому близок то идеал Мадонны, то идеал содомский. В конце романа, представ перед судом по обвинению в отцеубийстве, Митя снова оказывается объектом множества рассказов, в которых проявляется столь же широкий спектр его оценок, в зависимости от того, кто говорит – адвокаты, врачи или свидетели.
Какие-то из этих рассказов оборачиваются чистым пустословием, какие-то содержат долю правды – для персонажей и, возможно, для читателей. Можно ли говорить о том, что в романе, славящемся своей неоднозначностью и запутанностью, все эти истории каким-то образом упорядочены? Что здесь правдоподобно? Каковы критерии правдоподобия? Постулирует ли роман, вслед за точными науками XIX века, какие-либо законы, согласно которым следует понимать человеческую личность? Говорится ли здесь что-либо о вероятности? О возможности? Или же, отвергнув даже самые скромные выводы, он подрывает веру во все рассказы, из которых можно что-то узнать о личности героя? Кто притворяется, что его рассказ о личности правдив, как ему это удается? Чтобы ответить на эти вопросы, иногда можно попробовать опереться на общепризнанные научные знания, которыми обладают в романе дипломированные специалисты в некоторых новых для в России областях (например, адвокаты или врачи), или на сообщения образованных непрофессионалов (таких как сам рассказчик или журналист-семинарист Ракитин). Все рассказы в «Братьях Карамазовых» рассмотреть невозможно, но некоторые попытки представить читателям персонажей романа с помощью рассказов мы попытаемся проанализировать.
Среди представленных в романе дискурсов есть такие, с помощью которых наблюдатель пытается проникнуть в секреты личности и при этом, говоря словами Мити, «вылезти сухим из воды»: это медицина и «психология». Эти попытки принимают разнообразные формы: от типизации (как в отступлении, где рассказчик со знанием дела рассуждает о том, что запуганные женщины превращаются в «кликуш») до специфических диагнозов (таковы предписания знаменитого московского доктора Илюше; таковы судебные психиатры). Подобные истории, рассказанные в отсутствие субъекта, могут иметь видимость правдоподобия, как, например, в случае, когда рассказчик объясняет успокоительное воздействие евхаристии на страдающих истерией деревенских баб: