Читаем Сотворение Карамзина полностью

Две части «Аглаи» заключают в себе цикл повестей («Остров Борнгольм», «Сиерра-Морена», «Афинская жизнь»), посвященный воображаемымпутешествиям в географическом, культурном и временном пространстве. Их сопоставляют с «романом тайн» А. Радклиф, предромантической прозой, но нельзя отрешиться от воспоминаний об акмеистической прозе, которые невольно приходят на память, когда перечитываешь эти произведения: Та же условность мира, в который нас вводит поэт, в сочетании с тонкой стилизацией повествования и вниманием к вещности предметов, которыми автор заполняет свой совершенно призрачный мир; тот же лиризм повествования, ритмичность и звуковая насыщенность прозы и прозрачная ясность семантики слова, сочетание размытости и четкости, ирреальной реальности. Автор в этих повестях путешествует в пространствах, которые Карамзин заведомо не посещал: это Андалузия и рыцарская Скандинавия (на остров Борнгольм Карамзин не ступал даже в «Письмах», как же обстояло дело в реальности, мы вообще бессильны пока установить). Наконец «Афинская жизнь» прямо обнажает воображаемый характер путешествия автора в мир древних Афин. Противопоставление идеального мира, в который погружается автор, и трагического реального составляет основу композиции этой повести. Характерно, что в древнем мире выбран не Рим — отчизна гражданственности и героизма, а Афины, жители которых «везде и во всем искали <…> — наслаждения; искали с жаром страсти, с живейшим чувством потребности, как любовник ищет свою любовницу — и жизнь их была, так сказать, самою цветущею Поэзиею»  [385]. Превращение жизни в поэзию — высшая цель. И другие повести посвящены тому же. Любовь в жизни то же, что поэзия в сфере искусства. И, как поэзия, она беззаконна и не подчиняется правилам. Брат любит сестру, покинутый любовник убивает себя на свадьбе неверной. Но, как и мир поэзии, мир страстей, любви и счастья иллюзорен. Повесть начинается словами: «…завертываюсь в пурпуровую мантию (разумеется, в воображении) — покрываю голову большою, распущенною шляпою, и выступаю, в Альцибиадовских башмаках, ровным шагом, с философскою важностию — на древнюю Афинскую площадь». Заканчивается повествование разоблачением иллюзорности этого мира. При этом сельское уединение, которое теперь противопоставляется не городу современному, а само воплощает современность и реальность в антитезе древности и мечте, из идиллической превращается в трагическую: «О друзья! всё проходит, всё исчезает! Где Афины? Где жилище Гиппиево? Где храм наслаждения? Где моя Греческая мантия? — Мечта! мечта! Я сижу один в сельском кабинете своем, в худом шлафроке, и не вижу перед собою ничего, кроме догарающей свечки, измаранного листа бумаги и Гамбургских газет, которые завтра поутру (а не прежде: ибо я хочу спать нынешнюю ночь покойным сном) известят меня об ужасном безумстве наших просвещенных современников»  [386].

Эта принадлежность поэта двум мирам получает окончательное теоретическое обоснование в программном послании к Дмитриеву:

Но время, опыт разрушаютВоздушный замок юных лет;Красы волшебства исчезают…Теперь иной я вижу свет, —И вижу ясно, что с ПлатономРеспублик нам не учредить,С Питтаком, Фалесом, ЗенономСердец жестоких не смягчить.Ах! зло на свете бесконечно,И люди будут — люди вечно.Но что же нам, о друг любезный,Осталось делать в жизни сей,Когда не можем быть полезны,Не можем пременить людей?Оплакать бедных смертных долюИ мрачный свет предать на волюСудьбы и рока: пусть они,Сим миром правя искони,И впредь творят что им угодно!А мы, любя дышать свободно,Себе построим тихий кровЗа мрачной сению лесов  [387],Куда бы злые и невеждыВовек дороги не нашлиИ где б, без страха и надежды,Мы в мире жить с собой могли  [388].


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже