Еля поднялась, быстро исподлобья взглянула на Павла с Виктором, на девочек и пошла к качелям. Одной рукой она взялась за веревку, второй ловко и неуловимо оправила сзади короткое платье, села на подушку и вытянула ноги… На один миг ее взгляд встретился со взглядом Андрея, и Андрей почувствовал, что она понимает его состояние и не только понимает, но как бы говорит ему глазами, улыбкой, всем выражением своего милого, красивого лица: «Что ж, я знаю, что ты меня любишь, и все это знают, и это не может быть мне неприятно…»
Робко и осторожно Андрей качнул веревку. Ноги Ели, обутые в мягкие спортивные туфли, отделились от земли. Андрей потянул качели сильнее, еще сильнее и… ничего уже не видел на свете, кроме чуть склоненной набок темноволосой головы, вытянутых стройных ног, легкого платья, относимого ветром, теплой руки, которая доверчиво приблизилась к его руке. Да, он видел сейчас только ее, только одну Елю, и ему мучительно хотелось сказать ей, что она лучше всех, что он любит ее, что только для нее сияют розовые вечерние облака, пахнут цветы, сладостно жужжит шмель. Но он не сказал этого, а проговорил застенчиво:
— Если ты не врешь… если ты в самом деле приедешь когда-нибудь в Калинкино… прошу тебя — пусть Клава придет ко мне в Огнищанку и скажет, что ты у нее…
— Для чего? — с наивной жестокостью спросила Еля.
— Ни для чего! — грубо сказал Андрей и остановил качели.
Еля вздохнула, поправила, подняв руки, растрепавшиеся волосы:
— Спасибо, — и добавила, поднимаясь с качелей и отворачиваясь: — Хорошо… Если я приеду, тебе скажут…
Андрей посмотрел ей вслед и пошел в глубину сада. Павел закричал ему, чтоб он далеко не уходил. Гошка увязался за ним. Но Андрей перемахнул через забор и побежал домой. Там его дожидался приехавший из Огнищанки Роман. Андрей обнял брата, Таю, походил возле коней, огладил их потные шеи.
— Значит, до дому? — баском спросил Роман.
— Да, до дому…
Еще до восхода солнца они вынесли и уложили на телегу сундуки, чемоданы, мелкие свертки, заперли опустевший флигель, отнесли ключ сторожу и втроем выехали из Пустополья.
В поле, по низинам, белел, едва заметно клубился утренний туман. Он поднимался вверх, редел, распадался на мелкие клочья и, розовея, таял в чистом, сияющем пространстве. Близ дороги, на высокой копне сена, сидел ржаво-бурый беркут. Не спуская зоркого взгляда с телеги, беркут оправил клювом пестрые перья на груди, переступил с лапы на лапу, могуче взмахнул крыльями и потянул над желтоватой гладью недавно скошенных лугов.
Впереди синей полосой протянулся большой Казенный лес. Андрей оглянулся. Пустополья уже не было видно, оно скрылось за холмом.
2
На опушке леса, в тени сдвинутых телег, на которые чья-то заботливая рука натянула длинное рядно, сидели и лежали огнищанские мужики. Жатва была закончена, огнищане подгребали раскиданную по полям розвязь, выкладывали копны, а кое-кто уже начал возовицу. Полдневная жара загнала наморенных людей к опушке, и они, тяжело дыша, обтирая выжатыми рубахами мокрое тело, сбились под телегами.
В центре внимания огнищан оказался новый батрак Антона Терпужного, невысокий моложавый мужик Назар Пешнев, которого Терпужный взял вместо работавшей поденно тетки Лукерьи. Лицо у Назара было чистое, приятное, с небольшими, слегка подкрученными усиками над ярким ртом и карими улыбчивыми глазами. Три года назад Пешнев был кузнецом в коммуне «Маяк революции», потом вместе с другими бросил коммуну, несколько месяцев прожил в Ржанске, а перед жатвой нанялся к Антону Агаповичу. При первом же выходе в поле он вызвал симпатии огнищан своей недюжинной силой, рвением к работе и немногословием.
Сейчас, помахивая выжатой рубахой, Назар степенно отвечал на вопросы.
— Жил я под Острогожском, — рассказывал он, — там же и вся моя родня. На хуторе жили, хозяйновали на земле. Не то чтоб дюже бедовали, а хлеба до нового не хватало. В гражданскую взяли меня красные, побывал я под Перекопом, с махновцами бился, а когда приехал до дому, то и деревни не нашел — какая-то банда налетела, людей всех перестреляла, а деревню спалила дотла. Посидел я на пожарище, выпил штоф самогона, надел на плечи вещевой мешок и подался из своих мест. Нудно мне было там оставаться!
— А чего ж ты из коммуны сбежал? — спросил сидевший сбоку Илья Длугач. — Кишка у тебя, красного воина, оказалась тонка?
— Зачем тонка? — невозмутимо промолвил Пешнев. — Не хотел я в коммуне без последних штанов остаться, потому и сбежал. Глядел я на непорядки, мучился, мучился, а потом подумал: «Дорогие товарищи коммунары, не за то я кровь свою проливал, чтоб любоваться такой картиной». Плюнул на все и ушел.
— Правильно, — отозвался из-под телеги Тимоха Шелюгин. — Это не коммуна, а мучительство. Согнали нищих, дали им полтора коня и еще издеваются: обрабатывайте, дескать, три тысячи десятин земли.
— Никто людей силком в коммуну не гнал, — сказал Длугач, — люди добровольно собрались, думали жизнь свою по-новому повернуть.
— Вот и повернули! — засмеялись вокруг.
— До горы ногами!
— Прямо в провалье!
— Да еще баб с собой прихватили.