— Чего натворили, гады! Знал бы я раньше, заставил бы свою бабиньку прибрать все здесь до твоего приезда. А то хожу мимо, вижу — дверь заколочена, чего ж, думаю, ее открывать?
Наташа, опустив руки, постояла в загаженной горнице, боязливо шагнула в комнатушку, в которой до войны жил Андрей. Тут было так же грязно и пусто. У порога валялась затоптанная книга.
Наташа опустилась на колени, подняла ее, молча прижала к груди.
— Должно быть, агронома нашего книжечка, Андрея Митрича, — догадался Егор Иванович. — Яблочки вон да груша на ней нарисованы. — И, заглянув Наташе в лицо, протянул с упреком: — Э-ээ, да ты опять плачешь! Ну-ка утри глазки. Разве ж так можно?
— Люблю я его! — вырвалось у Наташи.
Егор Иванович смущенно кашлянул, забормотал растерянно:
— Ишь ты чего получается… Женатого, значит, любишь… Что ж, бывает и так… Только не плачь ты, ради бога. Слезами тут не поможешь. Вот вернется Андрей Митрич с войны, может, все и образуется. А теперь давай-ка свой чемоданчик да пойдем до бабиньки. Хата твоя никуда не денется. Завтра мы приберем ее, побелим, все чисто изделаем.
Полная, медлительная «бабинька» — так постоянно именовал свою жену Егор Иванович — на удивление быстро навела порядок в домике Татариновых: с помощью Наташи побелила потолок и стены, вымыла полы и окна. Егор Иванович привез на тачке перину, одеяло, подушки, отремонтировал стол. Одна за другой забегали в оживший домик соседки-станичницы, и каждая обязательно что-нибудь приносила: вилку с ложкой, стакан или тарелку, застиранную занавеску или кастрюлю. Обнимая Наташу, женщины плакали, читали вслух похоронки — чуть ли не три сотни дятловских мужиков и парней сложили головы на войне.
В сопровождений Егора Ивановича обошла Наташа всю станицу. Со страхом и жалостью смотрела на черные пепелища, припоминая, чей же тут дом стоял раньше. Не сразу узнала то место, где когда-то были коровники.
— Во что натворили, сволочи! — гудел над ухом Егор Иванович. — А сколько людей перестреляли! Сколько добра разграбили! Даже собак во дворах ни одной не оставили, всех чисто побили.
Наташа порывалась сходить в междуречье, где до войны рос молодой дятловский сад, но Егор Иванович решительно воспротивился этому:
— Нечего тебе там делать! От сада нашего остались только пни да кострища. Увидишь ты это кладбище погубленных деревьев, и болезнь твоя обратно до тебя вернется…
Стояли теплые весенние дни. Вовсю светило солнце. Широкое речное займище зеленело сочным разнотравьем. В тополевых лесах хлопотали грачи. Повинуясь извечному зову жизни, в верховья полноводных рек один за другим шли на нерест косяки рыбы. Война откатывалась отсюда все дальше, но оставляла за собой зловещий след: безобразные руины, зияющие, как открытые раны на живом теле земли, противотанковые рвы и окопы, миллионы воронок от авиабомб и артснарядов, великое множество могильных холмов. В Дятловскую все еще продолжали приходить скорбные похоронки и письма раненых из дальних госпиталей. Тишину станичных улиц нарушал время от времени душераздирающий бабий вой, и тогда со всех сторон сбегались другие женщины, чтобы хоть как-нибудь утешить еще одну вдову или мать, потерявшую сына.
А все-таки жизнь брала свое: грузно шагали по вязкой земле запряженные в прадедовские плужки чудом уцелевшие коровы, покрикивали на них ребячьими голосами юные пахари, по вспаханному полю шли старики с лукошками, вручную сея драгоценную пшеничку, стараясь не обронить зря ни единого зернышка. От зари до зари работали в поле повязанные платочками женщины: высаживали капусту и помидоры, сеяли свеклу и огурцы, из ведер поливали каждый кустик, каждый росток, чтобы ничего не пропало и в положенный час дало столь нужные людям плоды.
С рассветом уходила в поле и Наташа Татаринова. Часами вместе со всеми не разгибала спину, переходя из борозды в борозду, от ряда к ряду. Но и занятая работой, думала о своем: доведется ли ей увидеть Андрея, уцелеет ли он на войне, не покинет ли разоренную немцами Дятловскую? У нее никого теперь не осталось, кроме Андрея, вернее, кроме любви к нему. Она дивилась душевной силе других женщин, работавших с ней рядом, суровых и молчаливых, способных, казалось, выстоять перед любыми невзгодами. И втайне презирала себя за неумение превозмочь, убить в себе «незаконную», так она считала, «преступную» любовь, которая в одно и то же время озаряет ее какой-то светлой радостью и мучит, иссушает, заставляет каяться в несуществующих, придуманных самою ею грехах.
Другие женщины, особенно те, что постарше, искренне сочувствовали ей. Даже те, которые осуждали ее когда-то за привязанность к семейному человеку, теперь если и вспоминали об этом, то совсем незлобиво. Тихо перешептывались:
— Гляди ты, как извелась деваха!
— Ей уже, должно, за двадцать годочков будет, а коленки будто у ребенка.
— Сиротство всему причиной. Кабы матерь осталась жива, небось выходила б.
— По агроному сохнет. Сказывают, что с ним и на фронте была.
— По агроному она и до войны сохла. Девки, бывалоча, насмешки над ней строили.