Как и всегда, он не пригласил своих посетителей в дом, а, разгуливая с ними по дорожкам великолепных цветников, произнес речь, которая, как ему казалось, должна была просветить умы ленивых и жадных дураков и спасти планету от большевистского вандализма.
— Беда нашего строя состоит в том, что он лишен плана, — сказал старый промышленник, — но и та плановость, которую предлагает для человечества Ленин, требует всесторонней практической проверки. Тут мы имеем право быть скептиками. Скептицизм, совпадающий с осторожностью, есть компас цивилизации. Русская революция не выдержит проверки временем, потому что она представляет собою сплошной митинг, но не поступательное движение… Три столпа, на которых стоит любое современное государство, — это земледелие, промышленность и транспорт. Если хоть один из этих столпов разрушен, общество начинает терпеть бедствие. В России разрушены все три столпа, и потому она превращена в мертвую пустыню. Это сделано ради нелепой и вредной идеи равенства людей. Но в обществе нет двух равных людей, так же как в природе нет двух абсолютно одинаковых предметов. Большевики же пошли за непроверенной идеей равенства только потому, что она предполагает новые формы социального строя. Однако вместо поисков нового, неизвестного строя лучше совершенствовать старый строй, как я это делаю с моделями моторов и станков, ежедневно улучшая тысячи раз испробованные детали…
Он говорил неторопливо, внушительно, точно читал доклад перед огромной аудиторией, милостиво предлагал рецепты спасения мира, известные только ему одному и многократно проверенные в его заводских цехах. Время от времени он останавливался, поправлял палкой тонкий стебель гвоздики или розы и продолжал таким же докторальным тоном:
— Наспех снаряженные армии интервентов не уничтожат большевизма. Они только подольют масла в огонь и возмутят миллионы эксплуатируемых людей мира. Нам надо сначала объединить свои усилия и, наоборот, разъединить, разобщить рабочих, как это сделано на моих заводах. У меня рабочие одного цеха совершенно изолированы от рабочих другого, они не знают, что делают их соседи, и не должны знать. За этим следит моя полиция. Чтобы работать, нет надобности любить друг друга или делиться с соседями своими мыслями. Это только мешает. Когда мы дадим занятие и хлеб множеству безработных людей мира и разделим их, на планете восторжествует порядок.
Сияя сохранившими молодой блеск глазами, старый миллиардер сказал с гордостью:
— У меня есть люди, которые десять лет изо дня в день выполняют одно и то же: берут стальным крючком деталь, болтают ею в бочке с маслом и кладут в корзину рядом с собой. Движения этих людей всегда одинаковы. Они находят деталь на определенном месте, делают всегда одно и то же число взбалтываний и опускают деталь в ту же корзину. Им некогда заниматься политикой, они заняты только тем, что тихонько двигают руками взад и вперед, а потом идут спать… Я заставляю работать даже тех, которые лежат в моих больницах. Им расстилают на постелях черные клеенки, и они, эти больные, прикрепляют винты к маленьким деталям, работая ничуть не хуже, чем здоровые рабочие, выполняющие то же самое в цехах завода. У больных после этого улучшаются сон и аппетит, работа идет им на пользу…
… Если мы, — заключил старик, — займем человечество рационально организованной работой подобного типа и дадим ему кусок хлеба, башмаки и ночлег, оно перестанет бунтовать и на всех языках произносить имя Ленина. Любой завод, любая ферма будут для сытых людей раем…
На есаула Крайнова вдруг напала такая тоска, что он, как о самом светлом и радостном, вспоминал о деревянном бараке в лесу, о запахе снега и хвои, о бесконечных разговорах, которые заводили у костров казаки-эмигранты. Он вспомнил и о своем одностаничнике Максиме Селищеве и в тот же вечер написал ему большое письмо.
«Дорогой односум! — писал Крайнов. — Я в данный момент нахожусь в Америке, в штате Мичиган. Живу тут и сам дивлюсь тому, куда меня занесла судьба. Да, брат! Эти самые Штаты не похожи ни на Кочетовскую, ни на болгарскую планину, где ты рубишь лес. Чего-то мне стало тут муторно и нудно. Прошу тебя, Максим, черкни мне письмишко и сообщи, как там, на планине, живут наши донцы, не собираются ли до дому. А о себе скажу одно — живу я, как в песне поется: „Поехал казак на чужбину далеку, ему не вернуться в отеческий дом…“»
Максима Селищева судили ночью. Военно-полевой суд заседал в табачной сушилке, скудно освещенной висевшим под потолком фонарем. В состав суда входили три офицера, известные в белой армии своей жестокостью: полковник-юрист Тарасевич, командир Дроздовского полка генерал Туркул и его сподвижник, безрукий генерал Манштейн. Для того чтобы суд над Максимом сильнее воздействовал на людей, в сушилку, по приказу Кутепова, вызвали большую группу офицеров, по три от каждого полка. Из Донского корпуса были приглашены только войсковой атаман Богаевский и генерал Гусельщиков, командир Гундоровского полка, того самого, в котором служил Максим.