— Как тебе сказать… — Колька на секунду растерялся. — Не так, чтобы очень. В церкву я не хожу, потому что думка у меня есть в комсомол поступать, а «Отче наш» и «Царю небесный» наизусть знаю.
— Ну и молишься?
Колька проговорил серьезно:
— Молюсь два раза в год — на пасху и на рождество.
— Зачем?
— А черт его знает зачем. Все молятся, и я молюсь. Меня от этого не убудет, а прочитать «Отче наш» не мешает: если бога нету, вреда от «отченаша», я думаю, нет никакого, а если бог, скажем, есть, то он запомнит мое старание.
Андрей засмеялся:
— Хитро! Туда, значит, и сюда?
— А ты как думал? — Колька слегка смутился. — Чего я, другой, что ли, какой? Все люди так делают, и я не отстаю…
Дома раскрасневшаяся от жары Настасья Мартыновна, ловко вертя в руках смазанные маслом, присыпанные толчеными сухарями жестяные формы, накладывала в них пышное тесто, передавала бабке Сусачихе, а та, крестясь, ставила формы в печь. Федя и Каля, покрикивая друг на друга, красили яйца. На постеленной посредине стола чистой тряпице, до блеска натертые жиром, уже красовались кучки яиц — красных, лиловых, зеленых, желтых.
— Андрюша! — сказала Каля. — Мы с Таней Терпужной и с Ваской Шабровой пойдем в Пустополье куличи святить. Хочешь, пойдем с нами? Федя идет, Колька и Сашка Тур-чаки.
— Не знаю. — Андрей сдвинул брови. — Я подумаю.
В его памяти звучали злые слова о «жалком фанатике», но он, стыдясь и негодуя на себя, чувствовал, что ему, как всем, хочется пойти в Пустополье, полюбоваться огоньками свечей вокруг церкви, послушать пение и всласть нацеловаться с девчатами под предлогом христосования.
— Ладно, — махнул он рукой, — в церковь я не пойду и святить куличей не стану, а до Пустополья вас провожу.
Когда куличи были испечены, Настасья Мартыновна расставила их на постели, выбрала самый подрумяненный, завязала его салфеткой, сунула в салфетку десяток крашеных яиц.
— На, дочка! Будешь в церкви — помолись за здравие всех нас, особо за здравие дяди Максима.
— Помолюсь, — пообещала Каля. — И за здравие дяди Максима тоже помолюсь.
Шли шумной, веселой гурьбой. Ночь была темная и теплая. Густо усыпанное звездами небо мерцало. По невидимым ложбинам Казенного леса журчали последние ручьи талой воды. Деревья в темноте казались великанами, а какой-нибудь куст шиповника на поляне, совсем не страшный днем, сейчас представлялся согбенной бабой-ягой или волком. Девчонки бережно несли узелки с куличами, боязливо смотрели по сторонам, перешептывались. Мальчишки хохотали, дурачились, зажигали свечи в разноцветных бумажных фонарях. Изредка ватага ребят обгоняла какую-нибудь богомольную старуху. Одетая в праздничный черный бурнус, повязанная черным платком, старуха неторопливо шла по дороге, пропускала мимо себя крикливых парней и шептала им вслед:
— Угомону на вас нет, прости господи! Пронеслись, пустоголовые, как татарская орда…
Андрей шел рядом с братьями Турчаками и с Трифоном Лубяным. Все еще полный впечатления от вызывающего, резкого до кощунства «Завещания» Мелье, он в сотый раз думал о том, как сильна в людях вера и как трудно убедить не только людей, но и себя самого в том, что никакого бога нет, что все это выдумки. В то же время Андрей вслушивался в тоненький голосок идущей сзади Тани Терпужной, радовался тому, что она идет с Калей и Федей («Это она для меня»), а сам вспоминал красивую Елю Солодову и уверял себя: «Я встречу Елю обязательно, я знаю, что встречу, иначе быть не может…» Вспоминая Елю, Андрей подумал, что самое главное не то, о чем говорит умный и злой Мелье, и не то, что будет сейчас произносить старый пустопольский поп Никанор, а то, что он, Андрей Ставров, живет на свете, дышит весенним воздухом, любит красивую девочку, работает в поле, ездит верхом. Размахивая руками, улыбаясь в темноте, Андрей заключил твердо: «Да, главное не бог, не звезды, главное — человеческое сердце, счастье всех людей».
Вокруг пустопольской церкви в несколько рядов стояли брички, линейки, телеги, ржали кони. Остро пахло навозом, табаком, восковыми свечами. Сквозь чугунную решетку церковной ограды видны были мелькающие огоньки, озаренные неверным светом свечей лица женщин, постеленные на земле попоны, мешки, платки, на которых лежали приготовленные для освящения куличи и пасхи. На площади, у ограды, то и дело раздавались мужские голоса:
— Распутай коня! Повылазило тебе, что ли?
— Ногу, ногу, бесова худоба!
— Подкинь коням сена!
— Тпру, окаянный! Чтоб тебя волк задавил!
Прислонившись плечом к ограде, Андрей вслушивался в людской гомон, в глуховатое пение хора и невнятный речитатив дьяконов, доносившиеся из церкви; он слушал слитые воедино звуки пасхальной ночи и спрашивал себя: «Если и вправду нет бога, то зачем люди придумали все это и обманывают один другого? А если этот самый „жалкий фанатик“ был богом, то как он терпит смерть, убийства, воровство, голод, болезни? Или он не в силах отвести от людей зло? Какой же он тогда бог?»
Возле одной из ближних телег вспыхивали и гасли огоньки цигарок, — должно быть, у телеги разлеглась кучка хуторян. Оттуда доносился старческий голос: