— Нет, нет, нет! Гениально социально опасен… неблагонадежен, надрывный диссидент! — объявляет воскресший. Щелчок пальцами: не перейти ли нам теперь Кахетинскую долину? Он прохлопывает карманы — свои, и Кука, и мои. Он уже задумчив. — Всегда — под чекистским призором. Каждая минута — в протоколах слежки… Не выпущено ни движение! Жизнь в пятьсот томов. Кризис серединной цифры. И он является в ведомство и умоляет — выдать ему опись. Ну, ну, ваши малявы!.. Мысль, что где-то слежались — все чувственные подробности, которые он подзабыл… Ну, конечно, там отрицают и отметают. Объект рыдает… Послушайте, батенька, спрашивает рыдающего раздраженный сухой полковник, подвизающийся на тайне, а кто, собственно, мешал вам вести дневник? Исключительно ваша лень?.. Но поймите, я вел дневник, вел! — кричит он. — Но был слеп, я жил иллюзиями! А в ваших бумагах моя жизнь — объек-ти-ви-рована… Однако полковник сух: кто победил, тот и папа!..
Я совлекаю с шампура сочащиеся ломти мяса и распиливаю белейшим пластмассовым ножом, и пятнаю мелкие резцы его — кровавыми кляксами, и заботливо цепляю на вилку, тоже бывшую белейшую, и не забываю простреленный солью и ушедший в себя огурец, отпустив лишь ухо — внимать среднему Куку, средним его ответам, и поддакиваю — и как будто даже к месту.
Но все же мне суждено настичь кровный ноль тарелки — и я в тоске поднимаю голову.
И встречаю мрачный взор Георгия. Он произносит:
— Я войду и скажу —
И пока средний Кук дожимает трапезу, блестяще воскресший вдруг рассказывает о дочке. Городской ландшафт — разбит большим странствием воды… не так далеко от Москвы, как числит время. Там чудесное дитя не спешит заниматься музыкой, ни фигурным катанием, с чего бы кататься — фигурно? А хочет одно: гулять с папой по парку. Ведь такого папы — подозреваете? — ни у кого, даже у вечного города! — жаль, что он так ее старше, сможет ли сопроводить все прогулки? А впрочем… Но барышня не знает наверняка и должна с ним нагуляться! Успеть, успеть… Возлюбленное дитя — наследница его воздушных путей и будет самой богатой мира! И на респектабельной мысли о дочке миллионера папа сидит в шашлычной с пластмассовым ножом в руке, а что за дуремары присоседились, неужели близки — ему или столу? Отвяньте, не смейте с ним быть! — и пьет красное сухое, которое терпеть не может, он водку любит, а не сухенькое! — и огурчиком хрямает. Неумирающий фокус: — Вот так гудят на великой реке пароходы! — и у губ его не корнет-а-пистон, но — пустая бутылка «Алазанской», и гулкий, надсадный гул пущен плыть — над шашлычной…
— Заметано… или заедено, — говорю я. — Скидка — на игрушечный револьвер и подстеленную на месте падения траву… Ну, за то, чтоб не кончалось, чтобы был если не герой, так кто-то — навстречу… Помнишь «Призрак свободы» у Бунюэля? Чуть свежий персонаж — и вперед, за ним…
— Вы фраппируете, душа моя! Надо любить ближнего! — говорит он. — Откуда это — со скрижалей или с забора? Любить и прощать, и не утренние падения, а на много лет вперед, на будущее. Я могу бездарно валяться в траве в нелепой позе, потому что мне плохо. Я могу застрелиться из игрушечного револьвера — и позвольте сомневаться, что нет ничего безотраднее. Но если мои друзья меня любят, они поймут и простят. Они знают, что я бываю другим, и не это мой звездный час. Но для этого надо — лю-бить. Вот в чем неплохо иметь талант…
И мы испрашиваем новый урожай красной долины, сей — последний. Выпьем за талант, прекрасное свойство, хотя, конечно, ограничивает… В самом деле, не о нем ли, прекрасном, умоляли мы — верховные силы, не с ним ли съедали — и отмахивающихся усами мелких уродцев вод, и зашпиленного локонами барана, если не защипанного тучностью пуделя… славное шло мясцо, и огурец ему не уступил — в своем интравертном роде. И шампур почти остр. А теперь хлебной корочкой занюхиваем, сия — последняя, в горчичных покровах, уж не закусить ли нам — выступившим из своего невозможного Куком? И непревзойденным М., кстати, за его талант — быть прекрасным! За глаза его, обжигающий уголь, и за волнующиеся волосы — пепел первой зари, и еще красного вина — за голос юности… А если кто-то не примкнул к горе просьб, так вообразил, что у него уже есть счастье… или не просил — в тусклой гордыне своей, или наслаждался минутой: чужими просьбами и собственной свободой от них — и пасторалью иных желаний…