В последнее время ноги мавляны сильно распухли, к прежней боли прибавилась новая, не отпускавшая ни когда он сидел, ни когда ходил по своей тесной клетке. Часами растирал он опухшие суставы, сжав зубы, массировал колени, лодыжки, бедра. Устав, валился без сил на циновку, но долго лежать не мог: промозглая сырость опять набрасывалась на его ноги, словно зверь, терзала их. Али Кушчи вставал, хромая, обходил темницу вдоль стен. Надеясь забыть про боль, начинал рассуждать вслух, продолжая свой трактат. Но что-то плохо выходило: мысль, оказывается, тоже не всесильна, ее в конце концов могут одолеть голод и боль… Иногда горячий жар поднимался по телу, окутывал сознание. Возникала туманная пелена, сквозь которую виделись то мать, вся в слезах, ее потускнелые, блеклые глаза, то устод Улугбек, то наставник Кази-заде Руми — и тот, и другой обращали к нему свои советы, странное дело, по тому сочинению, над которым он размышлял здесь, в зиндане. Подчас они спорили с ним, поправляли его, и удивительно, что, когда жар спадал, когда мавляна понемногу приходил в себя, поправки и советы эти припоминались отчетливо и зримо, и, надо сказать, были эти советы и поправки всегда полезны.
Сегодня боль скрутила особенно сильно. Она пронизывала его тело до кончиков пальцев на руках и ногах. Али Кушчи горел в жару. Показалось ему, что дверь в темницу приоткрылась и вошел повелитель-устод, приблизился к нему, склонился над ветхой циновкой.
— Что с тобою, сын мой?
— Как видите, учитель, совсем одолела меня болезнь, — ответил Али Кушчи, пытаясь подняться и вновь опрокидываясь навзничь. — Совсем одолела…
— Мне очень, очень жаль тебя, Али. Это я виноват во всем, я взвалил на твои плечи слишком тяжелую ношу. Пойди повинись перед шах-заде, упади ему в ноги. Иного выхода нет, Али…
— О учитель, не надо так говорить. Я скорее умру здесь, в этой готовой могиле, в холоде и голоде, чем предам вас, предам в руки шах-заде вашу… нашу… тайну.
Но Улугбек просунул ему под мышки руки свои, приподнял его с циновки.
— Нет, нет, — бормотал Али Кушчи, — если предам… как предстану перед вами? Как посмотрю в ваши глаза… в день Страшного суда?
Устод, не обращая внимания на эти слова, продолжал тащить, поднимать Али Кушчи. И вдруг изменившимся, грубым голосом закричал:
— Да вставай же, говорят тебе!.. Поднимись! Тебя зовет солнцеликий повелитель Мирза Абдул-Латиф!
«Какой солнцеликий?..». Али Кушчи с трудом расклеил ресницы, отрешаясь от видений. Двое воинов пытались поднять его, ухватив под мышки, третий с факелом в руке стоял у порога. До скрипа стиснув зубы, Али Кушчи все-таки выпрямился. Чтоб не упасть, привалился тут же к стене, прошептал:
— Воды!
— Эй, воды, — обратился один из воинов к тому, что стоял у порога.
Тот прокричал это слово в глубь темного коридора.
Одним махом осушил Али Кушчи чашу с водой — холодная, она обожгла его внутренности, но голова, кажется, прояснилась. «Зачем я понадобился шах-заде? Опять допрос? Или перед пыткой он желает посмотреть, в каком я сейчас жалком виде?»
Мавляна не хотел показывать своей слабости, хотел выйти сам из зиндана, однако ноги плохо слушались его, дыхание спирало, и тогда нукеры подхватили его под локти и чуть ли не понесли на руках.
Так миновал он длинный, казалось, бесконечный подземный коридор, но наверху, отдышавшись, собрав всю волю в кулак, пошел сам. Медленно, медленно, но сам.
Во дворе стояла еще темень, а близость рассвета все равно была ощутима: по отдаленным рыдающим вскрикам ослов, петушиному пению, по предутреннему ветерку, что донес до него незабытый, желанный запах весенних трав. Звезды еще мерцали довольно ярко, и у водоема Али Кушчи остановился, посмотрел в небо, на горячие уголья Плеяд и Большой Медведицы, натертый до полного блеска алмаз Венеры, стоящий точно под прямым углом к перпендикуляру минарета… «Близок рассвет, упоительно прекрасны эта земля и это небо, и этот ветерок, как хочется надышаться им всласть… Прекрасна свобода, прекрасен мир божий. И низки, жестоки, немилосердны люди». Али Кушчи пошатнулся, нукеры кинулись к нему, снова подхватили под руки, но он слабым жестом отстранил их и со словами «я сам, я сам» шагнул дальше…
Увидев Али Кушчи у дверей салям-ханы, шах-заде проворно покинул тронное кресло, пересек залу и остановился рядом с ученым.
— Ассалям алейкум, мавляна!
«Что это с ним? Лицемерит? Снова лицемерит?» Но лицо шах-заде вызывало жалость: красные от бессонницы белки косящих глаз, заостренный нос, мертвенно бледная кожа. Растрепанная редкая бороденка, неприбранные, взлохмаченные усики. Движения суетливы, и весь он какой-то смятенный.
«Нет, сейчас он не лицемерит…»
Али Кушчи вздрогнул от резкого звука колотушки шах-заде, призывающего слугу. И тотчас, не выждав даже времени, пока мавляна ответит на приветствие, Абдул-Латиф заговорил, обращаясь то к Али Кушчи, то к явившемуся по вызову сарайбону: