А дед, тот сразу же, как сын вернулся, стан распрямил, и недоуменно-обиженную мину с лица согнал, и походку вновь приобрел прежнюю — степенную, надменную, в чем могли убедиться все приходившие к нему в дом, ибо с каждым он беседовал лично, каждого лично провожал до ворот — ну, разумеется, если гость был хоть сколько-нибудь влиятельным, но ведь только такие и считались здесь
Расспросить бы самого отца, сбросить бы груз с души! Но все новые и новые гости шли к ним в дом. И каждого прими, каждому удели время.
Нынче, правда, народу поубавилось. В доме несколько поутихло. К вечеру, однако, прибыли опять важные гости, похоже, из придворных.
И вокруг этих трех-четырех вельмож забегали, засуетились Хозяева, многочисленная челядь. Наконец гости ушли, все стихло, даже, как показалось Хуршиде, зловеще тихо стало. Сам Салахиддин-заргар надел соболью шубу с суконным верхом и, несмотря на сильный ветер, дождь и мокрый снег, отправился куда-то, велев слугам крепко запереть ворота и ложиться спать, не дожидаясь его.
В комнату Хуршиды-бану пришла няня, заплаканная почему-то, напуганно-молчаливая. Пришла и сразу улеглась в постель.
Хуршида чувствовала: опять что-то случилось, какая-то новая беда пала на голову… Чью? Отца? Или дедушки?.. Или она коснулась ее самой, почему бы иначе не сказать о беде и ей, Хуршиде? Почему от нее что-то скрывают?
Она поколебалась и нерешительно направилась к отцу, зная, что тот не спит — окна большой комнаты по-прежнему были освещены.
Отец, нахохлившись под теплым чекменем, накину» том поверх другой одежды, сидел, перелистывая большую книгу в желтом сафьяновом переплете. Углубился, видно, в чтение, потому что сначала не заметил дочери. Хуршида тихо подошла; садясь на маленькую низкую скамейку перед ним, колыхнула подолом платья пламя свечей в серебряном подсвечнике, и отец испуганно вскинул голову.
— О, это ты? Садись, садись, дочка.
Лицо его было бледным, бело-серым. Большие глаза, хотя и светились лаской, в глубине, где-то на самом дне, таили страх.
Теплый комок слез подступил к горлу Хуршиды-бану.
— Ой, как вы исстрадались, отец, сколько муки натерпелись!
Мавляна Мухиддин поправил бархатную тюбетейку. Как всегда, тихо сказал:
— Поблагодарим справедливого и всемилостивого… Я вернулся к тебе живой и невредимый…
— Да, тысячу благодарений аллаху за то, что вы избавились от тяжкой беды, — прошептала Хуршида и смолкла. Ей было очень жалко отца, но и про слова Каландара она помнила. Желая забыть их, помнила и ничего не могла поделать с собой. Ей хотелось убедиться в том, что слова неверны, несправедливы, но для этого надо было спросить отца кое о чем, а спросить она не решалась… А спросить было
— Отец, — голос Хуршиды задрожал, — отец, вы один находились в страшном подземелье?
Закрыв глаза, мавляна Мухиддин отрицательно покачал головой.
— Нет, доченька, вместе с мавляной Али Кушчи… ты ведь знаешь его…
Хуршида побледнела, изменилась в лице.
— А мавляна Али Кушчи… этот досточтимый ученый, тоже вышел на волю?
— Увы, дитя мое, этого не случилось… он все еше там, в зиндане…
Отчего же, отец?
Мавляна Мухиддин еще сильнее съежился под чекменем, словно за ворот рубашки ему бросили кусок льда. Почему она спросила его об этом? И так горячо!
Дочь опять уловила мелькнувшее в глазах отца выражение испуга, но не одного испуга — еще и настороженности.
— Видно, так было угодно богу, дитя мое, — произнес мавляна наконец и отвернулся. Увядшее серо-белое лицо его чуть-чуть порозовело.
«Все правда, все правда! — металась мысль Хурши-ды. — Каландар сказал мне правду!»
Будто смерч сдвинул и перемешал чувства в ее душе.
— Ему там очень плохо, отец?
По-прежнему не глядя на дочь, мавляна Мухиддин кивнул головой — теперь утвердительно.
— Очень… очень плохо… Очень тяжело, доченька.
— За что же мучают его?.. Почему не выпустят из зиндана?
Лицо мавляны Мухиддина вновь приобрело белосерый оттенок, и черты его отвердели, заострились, словно сделанные из алебастра.
— Виноват он сам… сам мавляна, дочь моя!.. Он слишком упрям. А в такое-то время… — отец опасливо покосился на темное окно, понизил голос, — в такое время нельзя упрямиться… На престоле Мирза Абдул-Латиф. Нельзя, никак нельзя упрямиться…