Будь я какой-нибудь ящерицей-одиночкой, меня бы это все не волновало. Никаких душевных терзаний, никакой совести. Добыть корм, поесть, спариться, отложить яйца — и все на этом. Другие ящерицы не моя забота, даже те, что вылупятся из отложенных мною яиц. Главное — удовлетворить собственные потребности, а на чужие плевать. Но я млекопитающее, поэтому у меня, как и у остальных млекопитающих, социальный мозг. Я запрограммирована беспокоиться и переживать, особенно за тех, к кому привязана.
Стараниями моего социального мозга у меня формируется привязанность к родным и друзьям. А значит, мне не все равно, как у них дела. Я способна на эмпатию, на сочувствие, а иногда и на праведный гнев. Меня можно мотивировать на сотрудничество, даже если оно требует от меня поступиться собственными интересами. Кроме того, мозг усваивает традиции моего «рода и племени». Соответственно, у меня может возникнуть побуждение сказать правду там, где выгоднее было бы соврать. Я могу испытывать желание наказать тех, кто мучает и притесняет слабых или облапошивает доверчивых. У меня есть совесть. Или, как я иногда это формулирую, мой мозг следит за тем, чтобы у меня была совесть.
Некоторые глубочайшие идеи о человеческой нравственности восходят к идеям греческих философов V века до н. э. — Платона, Аристотеля и неподражаемого Сократа. Интересно, что у древних греков не было отдельного слова, эквивалентного нашему слову
Известный пример — Реформация, инициированная священником и богословом Мартином Лютером (1483–1546) в 1517 году, когда, протестуя против тогдашних церковных порядков, он прибил к дверям замковой церкви свои обличительные тезисы. Господствовавшие догмы, особенно те, что позволяли церковникам обирать паству и внушать ей покорность властям, Лютер считал порочными. Употребляя в своих воззваниях слово
Сократа (469–399 до н. э.) всегда интересовало, как мы приходим к нашим нравственным убеждениям. Особенно тревожила философа наша склонность судить о том, что хорошо, а что плохо, даже когда на то нет никаких оснований. Что же касается его рассуждений о морали, там, где мы употребили бы слово
Сократ не имеет в виду, что внутренний голос говорит лишь на морально-этические темы. Да, этот голос способен взвешивать доводы разных сторон, когда идет речь о нравственной проблеме, однако он может болтать о куче разных вещей: о теоретических и практических вопросах, о чем-то умном и всяких глупостях. О финансах, например, мой внутренний голос обычно высказывается тоном моего экономного отца: «Масло, деточка, можешь и сама заменить, зачем кому-то за это деньги отдавать?» Когда я работаю над текстами, он копирует интонации нашей учительницы грамматики, миссис Ланди, исправляющей мне ошибку в согласовании. Часто он звучит так, будто я разговариваю сама с собой: «Отнесись к этому с юмором!», или, как в те годы, когда философы громили меня за изучение мозга: «Переплюнь мерзавцев!»
Иногда моя совесть дает о себе знать не как голос, а просто как неуютное ощущение, навязчивое желание что-то сделать или чего-то, наоборот, избежать. Порой это мысленная картинка, упорно возникающая перед глазами, — визуальный аналог некстати привязавшейся мелодии, от которой никак не отделаться. Как с грустью признает Пол Стром, «совести привычнее грызть, терзать, колоть и мучить, чем утолять и смягчать»[6].