Кроме того, у меня есть и принципиальное соображение относительно отбора фактов личной жизни для предания их гласности. Оценка фактов жизни как значительных или незначительных зависит не столько от того, какую роль они на самом деле сыграли в жизни автора, сколько от того, какой вес им придается общественным мнением в нынешней ситуации. Если автор поддается влиянию общественного мнения, он так или иначе вынуждается на путь создания ложной картины своей собственной жизни. Например, я очень рано стал антисталинистом. Разумеется, мне было кое-что известно о сталинских репрессиях в то время. Но не так уж много. Основная информация об этом стала доступной лишь в послесталинские годы, когда мой антисталинизм потерял для меня смысл. Зная, какое значение сейчас придается этим репрессиям в описаниях советской истории и советского общества, я мог бы на эту тему написать много десятков страниц. И тогда для читателей мой антисталинизм сегодня показался бы совершенно обоснованным, само собой разумеющимся. Но это была бы грубая историческая ложь. В формировании моего антисталинизма факты репрессий не играли почти никакой роли. Я был сам подвергнут репрессии за мой антисталинизм, сложившийся совсем по другим причинам. Те гонения, которым я подвергался за мой антисталинизм, не добавили абсолютно ничего нового в мои умонастроения. Более того, я не воспринимал их как несправедливость. Факты личной жизни, способствовавшие формированию моих антисталинистских умонастроений, в глазах современного общественного мнения выглядели бы настолько ничтожными, что упоминание о них вызвало бы лишь недоверие и насмешку. Кто, например, примет всерьез то, что моя фамилия – Зиновьев – внесла свою долю в это. Меня за нее в детской среде постоянно называли «врагом народа», вынуждая уже в детских играх на роль человека, противостоящего коллективу и всему обществу. В реальной истории порою огромные причины проявляются в ничтожных фактах, а грандиозные факты проявляют ничтожные причины.
Я никогда не вел дневников и не хранил личных документов, кроме самых необходимых. Порою я оказывался в ситуациях, когда касающиеся меня документы исчезали или мне самому приходилось уничтожать их или фальсифицировать, чтобы уцелеть. Я не был уверен в том, что проживу достаточно долго. Было несколько случаев, когда моя жизнь могла оборваться помимо моей воли. Да я и сам не раз задумывался над тем, чтобы покончить с жизнью, становившейся тогда невыносимо тяжелой и терявшей всякую ценность. Мне тогда грезилась мрачная картина, как после моей смерти чужие люди выбрасывают на помойку оставшийся от меня бумажный хлам, и эта картина удерживала меня от накопления бумаг всякого рода. К тому же мне время от времени приходилось уничтожать накапливавшиеся рукописи в интересах самосохранения. Тот архив, который все-таки образовался у меня в Москве, был главным образом научного и литературного характера. Он частично пропал, частично попал в лапы органов государственной безопасности, частично оказался так хорошо спрятанным, что я лишился доступа к нему.
Моя жизнь складывалась так, что я чуть ли не до пятидесяти лет не имел не то что своего рабочего кабинета, но даже письменного стола. Принцип «все мое ношу с собой» был для меня не фигуральным латинским изречением, а практическим правилом жизни. Я воспринимал свою жизнь как непрерывный поход. Каждая вещь, которая мне не казалась жизненно необходимой, действовала на меня как излишний груз, и я безжалостно расставался с нею. Это целиком и полностью относилось и к бумагам. Порою это даже принимало патологические формы. Однажды я был в гостях у моего знакомого, опубликовавшего несколько статей и брошюру по социологии. Он мне показал шкафы, битком набитые документальными материалами, которые он собирал в течение многих лет и на основе обобщения которых сочинил свои статьи и брошюру. Вернувшись домой, я уничтожил до последнего листочка все те материалы, которые я собирал, работая над своей социологической теорией. На другой день я пожалел об этом: кое-какие материалы пришлось добывать заново, причем уже с гораздо большими усилиями.