Читаем Советская литература. Краткий курс полностью

Братья мои, люди, люди!Все мы, все когда-нибудьВ тех благих селеньях будем,Где протоптан Млечный Путь.Не жалейте же ушедших,Уходящих каждый час, —Там на ландышах расцветшихЛучше, чем в полях у нас.Страж любви — судьба-мздоимецСчастье пестует не век.Кто сегодня был любимец —Завтра нищий человек.

Это чувство в той же прекрасной неизменности отразилось в одном из сравнительно поздних стихотворений, где чувствуется уже болезнь — все тот же пьяный, блуждающий взгляд, та же неспособность сосредоточиться на одном предмете; однако тут он еще умудряется взять себя в руки. Это начало 1924 года. Из этих стихов народом любима одна строфа — худшая; читатель легко ее узнает. Прочее как-то ускользает от внимания самоумиленных алкоголиков, а между тем в этой поэтической декларации — вся суть есенинского характера и дара:

Мы теперь уходим понемногуВ ту страну, где тишь и благодать.Может быть, и скоро мне в дорогуБренные пожитки собирать.Милые березовые чащи!Ты, земля! И вы, равнин пески!Перед этим сонмом уходящихЯ не в силах скрыть моей тоски.Слишком я любил на этом светеВсе, что душу облекает в плоть.Мир осинам, что, раскинув ветви,Загляделись в розовую водь.Много дум я в тишине продумал,Много песен про себя сложил,И на этой на земле угрюмойСчастлив тем, что я дышал и жил.Счастлив тем, что целовал я женщин,Мял цветы, валялся на травеИ зверье, как братьев наших меньших,Никогда не бил по голове.Знаю я, что не цветут там чащи,Не звенит лебяжьей шеей рожь.Оттого пред сонмом уходящихЯ всегда испытываю дрожь.Знаю я, что в той стране не будетЭтих нив, златящихся во мгле.Оттого и дороги мне люди,Что живут со мною на Земле.

Здесь многое плохо — и эта «розовая водь» (бессуффиксное словообразование становится у позднего Есенина навязчивым до полного дурновкусия — вся эта водь, стынь, звездь и пр. выглядит уже не языкотворчеством, а насильственным втискиванием слов в строчки), и кокетливое «мял цветы», и звенящая лебяжья шея — произвол вместо лирической дерзости, потому что никакая шея, хотя бы и лебяжья, не звенит, и глагол нужен был другой, но его лень было искать. Нет тут и единого лирического настроения — «не в силах скрыть моей тоски» и «счастлив тем, что я дышал и жил»: синтеза нет, есть, что называется, два в одном — посреди трагического лирического монолога герой начинает искусственно бодриться да еще оправдывать свои художества тем, что не бил зверья по голове (а по другим местам типа можно). В общем, двадцать четвертый год есть двадцать четвертый год. Но никто из русских поэтов не дал более четкой формулы русского братства, основанного на единстве участи: «оттого и дороги мне люди, что живут со мною на Земле». Тоже, знаете ли, не шутка — и жить на Земле, и так сказать.

ОЧКАРИК И КЕНТАВРЫ

Исаак Бабель (1894-1940)

Из всех русских литературных загадок XX века Бабель — самая язвящая, зудящая, не дающая жить спокойно. Потому так и жалко двадцати четырех пропавших папок его архива, что в них, может, был ответ. На самом деле ясно, что не было, — прятались там, может, как в архиве Олеши, крошечные, по пять-шесть строчек, записи о том, как он не может больше писать. Сделанное Бабелем — вещь в себе, законченный герметичный корпус текстов, состоящий из трех циклов (ранние вещи не в счет). Цикл первый — конармейский, второй — одесский, третий — известный нам очень фрагментарно сборник рассказов о коллективизации и примыкающие к нему интонационно и стилистически поздние рассказы о Гражданской войне (лучший из них — «Иван-да-Марья»).

Перейти на страницу:

Похожие книги