Блок не может чтить память этого трупа, он ненавидит святую Русь – кондовую, избяную, толстозадую. Но он понимает, что вместе с этой Русью погибло то единственное, что позволяло ему дышать, а всё кондовое, избяное, толстозадое сохранилось в полной неизменности. Революция, которую звал Блок, которую звали символисты, которую предчувствовало его поколение, спокойно сожрала это поколение и пошла себе дальше. Единственное, что стоило сохранить в этом теле, – душа – погибла первой. Это открытие Блока и надломило. Никакой мистики в его смерти нет. Не будем повторять точных, но вместе с тем очень мифологизированных слов Евгения Замятина, что Блок умер от смерти. Не будем повторять слов и самого Блока, что поэта убивает отсутствие воздуха. В данном случае поэта убил конкретный ревмокардит, который трудно распознавался, не лечился и до сих пор почти не лечится. Всю жизнь Блок страдал от ангины, ничего не замечал, ангина давала осложнение на сердце, потом случилось воспаление сердечного клапана, оно и унесло его за полгода. Но что ускорило его гибель – это, безусловно, трехлетняя тяжелая депрессия, нежелание жить, то самое пресловутое отсутствие воздуха. А нежелание жить проистекало от самой простой причины: он понял, что в буре, к которой он призывал, первым погибнет он сам и то, ради чего он жил, а значит, никакого смысла в этой буре нет. А ведь для Блока в его христологии, в его понимании Христа это должна быть спасительная буря, которая уничтожит всю эту мерзость, всю эту дрянь, всё это буржуйство разнообразное, всю эту империю. Потому в поэме «Двенадцать» Христос и является к разбойникам. Христос пришел не к добродетельным буржуа, Христос пришел не к приличным женщинам – он явился к блуднице и убийце. И вот блудница и убийца идут и несут красное знамя, правда, блудница – в виде призрака, потому что Катьку убили первой. «Двенадцать» – это поэма о смерти женщины, причем женщины, которая для Блока идеал абсолютный, а значит, это приговор самому себе. Музыка музыкой, и без предчувствия гибели и бури этой музыки революции не было бы, но ведет она, как дудочка цветаевского Крысолова, в очень опасную, сторону и лучше бы в эту сторону не ходить. Вот об этом Блок и успел предупредить: его двенадцать, как брейгелевские слепцы, дружно направляются в бездну.
Валентин Катаев в свое время сказал, что лучшие во всей мировой поэзии строки – это двенадцатая глава «Двенадцати». Святополк-Мирский, один из умнейших русских критиков, говорил, что, если бы ему предложили оставить для вечности на выбор всю русскую литературу последних двух веков и «Двенадцать», он бы очень и очень подумал. То есть по весомости своей «Двенадцать» – и главное предупреждение в русской литературе, и, безусловно, ее итог. Последние строки «Двенадцати» – не просто лучшее, что написал Блок (после этого он имел полное право написать «Сегодня я – гений»), не просто самое магическое, что есть в русской литературе, – но и самое пророческое.
Анна Ахматова
«И я сказала: – Могу…»