В пьесе соблюдены единство места, времени и действия – один день в конторе домохозяйства № 263. Люди живут в странном призрачном мире. Каждый день кто-то погибает во время обстрела, но, невзирая на это, постоянно проходят какие-то собрания и совещания. Звонят управхозу: почему не явился? А управхоз хоронил одинокого дворника, попавшего под артобстрел. Этот же управхоз составляет меняющиеся каждый день списки жильцов, пишет приказы и оформляет акт на каждого, кто во время воздушной тревоги сидит дома. Конторский монтер разговаривает с репродуктором, в котором постоянно стучит метроном: «Сколько нам жить осталось до наглой смерти или сколько до конца войны?» (Если вдуматься, это тоже обыкновенное чудо: радио живо, оно еще работает.) Но «в условиях осажденного города» (любимые слова управхоза), когда постороннему человеку ничего нельзя говорить, эти странные люди Марфе Васильевой рассказали, где же все-таки ее дети. Она находит и Дашу, и Сережу. Там потрясающая совершенно сцена, когда Марфа поддерживает больную, истощенную Дашу, помогает ей дойти до стола, и Даша говорит: «Опять ты меня, мамочка, ходить учишь». Одна эта реплика стоит целой пьесы любого советского драматурга в это время.
Поразительно и то, что мир блокадного Ленинграда у Шварца представлен как мир сказочный. Мир сказочный – это мир предельных ситуаций, мир проявления того, что в людях есть, проявление олеографически плакатных добра и зла. Для одних война – это повод вешать приказы и запрещать смеяться в осажденном городе. «Пятнадцать лет парню, а он все шутит!» – возмущается управхоз, когда Шурик с хохотом объявляет, что диверсантку поймали. А привел он Марфу Васильеву. Город – осажденный, обстрелы – постоянно, умирают каждый день в доме люди, а дети – смеются. И это, конечно, отсылает нас к пушкинскому «Пиру во время чумы», к смеху как средству преодоления ужаса. Семнадцатилетний Сергей, самый младший из детей Марфы Васильевой, совсем еще мальчик, идущий на фронт, говорит: «Мы грубоватые ребята». О таких мальчиках писал потом Шварц в своих дневниках:
…я вспоминаю, как шел в той же Луге через запруду на озере, где водопад, и вода кипела. И два мальчика со спортивным, строгим, холодноватым выражением лица, им лет по шестнадцать, ныряли с плотины в этот водопад спиной, будто совершали обряд, так строго. И меня вдруг тронуло чувство особого рода, в котором угадываешь прежде всего отличие происхождения. Я думал: «Эти мальчики – для войны».
О таких же мальчиках Уильям Фолкнер написал «Полный поворот кругом» (1932). Эти жестокие, бесстрашные дети, которых учили красиво умирать. И это для Шварца тоже доблесть чрезвычайно серьезная.
«Одна ночь» – пьеса, в которой наличествуют все мотивы русской сказки: путешествие героя через линию фронта, как через лес, полный опасностей, невероятная сила жизни выживания, сила родства, которая остается последней, когда все другие вещи скомпрометированы. Но главное, что есть в этой сказке, – это ощущение, что с людей наконец сняли намордник. Шварц в дневниках так и пишет: с людей сняли намордники, стало многое можно. «Одна ночь» – это история о том, как на одну ночь с людей сняли цепи, как они вышли на свободу.
Это же ощущение крошечного просвета, когда немножко-немножко стало можно дышать, вложил Шварц и в «Первоклассницу». За это мы готовы простить ей многое. Конечно, это произведение не идет ни в какое сравнение с «Золушкой», потому что «Золушка» – почти евангельская, почти христианская сказка. Но в «Первокласснице» есть то драгоценное вещество, ради которого мы всё терпим. Драгоценное вещество это – короткие передышки, когда вдруг после ада оказалось возможно ненадолго жить. Ненадолго вдохнуть.