– Я допускаю, что вы светочи и освободители России, что без вас она пропала бы, погрязши в нищете и невежестве, и тем не менее мне не до вас и наплевать на вас, я не люблю вас, и ну вас всех к черту. Властители ваших дум грешат поговорками, а главную забыли, что насильно мил не будешь, и укоренились в привычке освобождать и осчастливливать особенно тех, кто об этом не просит. Наверное, вы воображаете, что для меня нет лучшего места на свете, чем ваш лагерь и ваше общество. Наверное, я еще должен благословлять вас и спасибо вам говорить за свою неволю, за то, что вы освободили меня от семьи, от сына, от дома, от дела, ото всего, что мне дорого и чем я жив. <…> И, наконец, имею же я, черт возьми, право просто-напросто хотеть спать!
Когда доктор читает декреты, он поражается их такой же, как иудаизм, ползучей речи, абсолютно не знающей высоты, не знающей вертикали, – сплошная казуистика. В лекции, которую читает заезжий лектор, – мертвые слова, дикие слова; лектор – из бывших, и молодой командир отряда ему хамит откровенно, чувствуя себя в своем праве. Вся большевистская казуистика отвратительна. Большевистское хамство отвратительно. Отвратительны попытки насильственной хирургии и насильственного спасения.
«Ну а что же тогда было, в чем был смысл русской революции?» – естественно, спросит потрясенный читатель, как спросили и первые читатели романа, когда Пастернак, поверивший в оттепель, пытался в 1956 году роман опубликовать и отправил его в «Новый мир».
Вот тоже хорошая история советского идиотизма. «Доктор…» не был напечатан в России очень долго, впервые появился в печати в 1988 году в «Новом мире», но все самые крамольные куски напечатаны были. Это куски, которые попали в качестве живого примера, в качестве наглядной иллюстрации в отзыв редколлегии журнала «Новый мир» на «Доктора…». Это негодующее письмо-отзыв, где приведены самые резкие пастернаковские цитаты про советскую власть, было отправлено Пастернаку с пояснением, почему роман не мог быть напечатан, а в 1958 году опубликовано в «Литературной газете» и одновременно в «Новом мире». Оно и понятно: Александр Твардовский, главный редактор журнала, и Константин Федин, член редколлегии, – писатели разного таланта, но люди одинаково советские – и вдруг читают в романе, что смыслом всей революции и последующих за ней кошмаров было только одно: чтобы Юра и Лара оказались вдвоем в Варыкине! К такой постановке вопроса русский читатель не был готов. Не готов он к ней и до сих пор. До сих пор странно представить, что главная мысль романа сформулирована в четырех строчках стихотворения «После грозы» (1958):
Русский читатель привык к тому, что общественное всегда выше личного, и вдруг узнает, что всё оправдание эпохи – это Юра; что все события сложились именно так только для его встречи с Ларой и их счастья; что революция была устроена для того, чтобы эти двое оказались вместе и чтобы Лара, чья судьба оплетает судьбу доктора как плющ, вьющийся вокруг дуба, нашла Юру, осталась с ним надолго и чтобы они родили девочку, которая прожила потом такую страшную жизнь. И все это лишь для того, чтобы во всей полноте осуществились два дара: дар любви – в случае Лары, дар творчества – в случае доктора. Для того чтобы были написаны волшебные главы «Рябины в сахаре» с ее сочетанием терпкости, горечи и сладости этой обреченной, бесконечно трогательной и прекрасной любви.
Роман весь – раздраженный крик частного человека, настаивающего на том, что он есть цель и смысл истории. Потому что 1930-е годы для Пастернака – это годы мучительного перелома в отношении к советской власти. В 1930-м он заканчивает «Спекторского», прекрасный роман в стихах, большой, сложный, не сразу понятый, реализующий вечную, любимую идею Пастернака о революции как о мщении униженных, как о мщении поруганной женственности. Но после «Спекторского» он чувствует тупик, чувствует, что дальше развиваться некуда: