Это нелегко перечитывать, вспоминая телевизионные кадры умирающего Ерофеева, у кого и вправду было пронзено горло. И немногое способно т
«…Он лучше меня во всем. Он был более высокий, более красивый …бесконечно более талантлив, чем я». Написав это, Виктор Ерофеев умно дезавуировал неизбежные шутки того рода, что, дескать, самое безусловное достижение отечественного постмодернизма — то, что судьба дала столь разнокалиберным писателям одну и ту же фамилию. Но выразительность очерка в другом.
Вот — в пересказе — его ключевой эпизод. Нетрезвый Виктор ведет совсем пьяного Венедикта по ночной Москве, пока их не останавливает милиционер, — а на дворе, надо заметить, памятная антиалкогольная кампания. И: «— Мы не пьяные, — говорю я злющему милиционеру. — Мы больные».
И, сказав, рвет с Венедикта шарф, которым замотана шея.
«Я не знал, что я там увижу. Я только знал, что ему вырезали горло… Я размотал шарф и…». Дальнейшее опустим.
Дело было сделано. Милиционер сбежал от ужаса увиденного. Обошлось не только без вытрезвителя, но и без штрафа. Однако сама история — словно притча. Как говаривал Виктор Шкловский, в искусстве одни проливают семя и кровь, другие — мочу. Приемка по весу. И, отнюдь не берясь в данном случае оценивать вклад в отечественную словесность автора
Поколение, которого не было
Для историков литературы естественно находить в каждой эпохе прежде всего нечто общее, не принимая во внимание ту малую малость, что пережить эту эпоху, не завязнув в ней навсегда, удается как раз тем литераторам, что и прежде вписывались в нее слабо. Пребывая будто бы на обочине.
Как, например, Олег Чухонцев. И дело не только в том или даже совсем не в том, что ему с трудом удавалось печататься, а первая книга, выразительно озаглавленная
Само литературное существование Олега Чухонцева было, хоть не подчеркнуто — самоутверждение не его грех, — но явно «штучным», и если тут неприменима метафора другого поэта, сказавшего о себе, что он — кактус, но с шипами, растущими внутрь, то лишь потому, что для Чухонцева кактус чересчур экзотичен. Его цветок — ваня мокрый, знакомый с павлово-посадского детства, и, главное сам он далек от демонстрации стихотворческих мук. Описав в стихотворении южного чистильщика сапог, маниакально поддерживающего свое природное сходство со Сталиным, и попытавшись проникнуть в его двоящееся сознание, он вдруг обнаруживает в комичном двойнике Генералиссимуса, странно сказать, собственного двойника: «Как непосильно быть самим собой. / И он, и я — мы, в сущности, в подполье, / но ведь нельзя же лепестками внутрь / цвести — или плоды носить в бутоне! / Как непосильно жить. Мы двойники / убийц и жертв». Но душа, пугливо прячущаяся в подполье, в то же время ищет выхода, воплощаясь во многих и многих, из которых, быть может, самое родственное воплощение — «питух и байбак» Дельвиг из ранних стихов: «Сидит мой двойник в полуночной тоске. / Холодная трубка в холодной руке. / И рад бы стараться — да нечем помочь, / уж больно долга петербургская ночь».