— О, я теперь не тот, не тот Стильверсейн! — сказал он, сердито ткнув себя мундштуком трубки в грудь. — Тот был суеверный и самодовольный скот, — признался он с грустью, — а этот, что стоит перед вамп, понял, как надо жить…
Я внимательно слушал Стильверсейна. Резкие морщины по краям губ, желтая кожа лица и вздрагивающее плечо говорили о какой-то пережитой трагедии.
Лишь одни глаза, голубые, по-детски ясные, остались от прежнего Олафа.
Потоки мутной воды неслись по мостовой. Водосточные трубы с клекотом выбрасывали фонтаны. Все тонуло в сером, холодном сумраке. В подворотне сквозило.
— Олаф, — сказал я, — пойдемте куда-нибудь погреться.
— Что ж, пожалуйста, — ответил нерешительно. — Только у меня ничего нет…
Подняв воротники плащей, мы направились к набережной. Дождь утихал. Наступили сумерки. В гавани зажглись корабельные огни, и отражения их в воде, у самых бортов, были похожи на огромные золотые початки кукурузы.
Пивной бар «Королевский пингвин» привлек наше внимание. Мы вошли и выбрали столик подальше от стойки.
Официантка, миловидная девушка, недоверчиво покосилась на Стильверсейна.
— Две кружки пива, хлеба, ветчины, сыра, и побольше! — заказал я — и не ошибся.
Стильверсейн с жадностью набросился на еду. Потом он выпил пиво и закурил трубку.
— Я вижу, вы хотите узнать, что произошло со мной? — произнес он тихо. — Хорошо, я скажу… Это случилось в том самом сезоне, когда вы без посторонней помощи отправились бить китов, а я нанялся на китобойное судно «Риндбок». В океане, в разгар промысла, я заболел — заболел впервые в жизни. Может быть, лихорадка… Не знаю… Температура доходила до сорока. Да, вот я и свалился. А тут, как назло, марсовый орет: «Гарпунера к пушке!» Я не поднялся. Пришел капитан, мистер Джегерс, похожий на абордажный крюк, и стал кричать: «Стильверсейн, вы должны встать! Встать и гарпунить китов! Из-за вас компания не может терпеть убытки!» — «Я не могу, — сказал я, — нет сил… Я ничего не соображаю». «Поглядите-ка вот на эту штуку», — сказал капитан Джегерс и показал мне пистолет.
И мне пришлось разворачивать пушку почти в бреду под пистолетным дулом, две недели, над ледяной зыбью…
Я вернулся и пролежал шесть месяцев в частной больнице. Все деньги, что я собрал за несколько лет, ушли на лечение… Доктора говорят — сердце… Я сплю в гавани, под открытым небом, на тюках хлопка… У меня отняли все. И солнце. И океан. И ветер… Я, Олаф Стильверсейн, безработный… Теперь я знаю, кто такой сэр Подтяни Ремень…
Мы вышли на улицу. По-прежнему лил дождь. Я предложил Олафу два фунта стерлингов, все, что было со мной, и он не отказался.
— Спасибо… Я постараюсь вам возвратить… Счастливо…
— И вам, Олаф, счастья!
Бывший хозяин южного океана долго глядел мне вслед, кивал головой и чему-то невесело улыбался.
Иван Гайдаенко
Полградуса
Он много избороздил морских дорог, плавал на многих судах, и всюду, где бы он ни служил, о нем отзывались, как о самом исправном, о самом смышленом и храбром матросе. Когда он стоял на руле, за кормой судна кильватерный след всегда был ровным, как линейка. Нужно было в штормовую погоду отремонтировать на верхушке мачты клотиковый фонарь, наладить порванную ветром антенну, поправить фал, — туда отправлялся Василий Петрович.
Знают Василия и в торговом, и в военном флоте, знают его и на берегу. Знают «Василия-сигнала» и в морской пехоте, как матроса с широкой душой и горячим сердцем. Кто не знает его по имени, тот, наверное, знает его в лицо. Кто забыл о нем, тот вспомнит его сейчас, кто никогда не встречался с ним, тот, вероятно, слышал о нем от товарищей.
С первых дней войны Василий Петрович плавал на «Дагестане», был ранен и лежал в госпитале. Оттуда он добровольно пошел в бригаду морской пехоты и защищал Одессу. Позже его встречали под Севастополем и в Новороссийске. На его теле прибавилось рубцов и шрамов, но по-прежнему не было ни одной татуировки. Привыкший к зыбкой палубе, он и на берегу ходил вразвалку, чуть покачиваясь, но никогда не держал в зубах заморскую трубку, отдавая предпочтение мундштучным папиросам.
Еще много раз после Одессы лежал он в госпитале, и много медсестер осторожно брали его холодные руки и, вздыхая, считали удары сердца. Сколько раз он знакомился с врачами после того, как врачи уже хорошо были знакомы с ним. И каждое первое его знакомство начиналось всегда с вопроса: «Смогу ли я теперь плавать?»
Кто любил море с берега, тот не понимал зова морской души и отвечал ласково:
— Постараемся, голубчик, только полежи спокойно, иначе ты и ходить не сможешь, не то что плавать.
Это обжигало матросское сердце.
А кто из люден в белых халатах знал, о чем думает моряк, понимал, что его мысли витают где-то над морем, над родной стихией, тот отвечал грубовато, как мог ответить добрый старый боцман:
— Ну что ты, дружище, плавать. Ты еще летать сможешь. У тебя сердце, как пароходный винт, молотит, а нервы — что якорная цепь. Выдержишь.
Василий открывал глаза, улыбка радости появлялась на его пересохших губах. Эти слова придавали ему силы, лечили раны лучше всяких лекарств.