Читаем Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне полностью

Звучат гармошек громкие лады,И громы ладные старинных ливнейЗвучат еще прекрасней и наивней,Чем до восстанья в октябре.Вот, проползая по земной коре,Букашки дошлые опять запелиИнтернационал, и по панелиМятется трудовой и пыльный пыл.«А знаешь, Ольга, я тебя любил!»

(«Есть в комнате простор почти вселенский…», 1926-1927)

Впечатление, кажется, обманчивое. О мире старом Щировский пишет не менее жестко и трезво: «Мрак людских, конюшен и псарен: Кавалер орденов, генерал. Склеротический гневный барин Здесь седьмые шкуры дирал. Вихри дам, голос денег тонкий, Златоплечее офицерьё. И, его прямые потомки. Получили мы бытиё» («Совсем не хочу умирать я…», 1936—1937).

Ирония Щировского по-романтически универсальна и всеобъемлюща.

Коллективный герой — «мы» — поэзии тридцатых, ощущал мир как великую стройку, как «земшарную республику Советов» (Коган), где поэт всегда у себя дома. Даже о смерти писали в духе оптимистической трагедии, с риторическим пафосом, почти восторгом.

И пусть в последнем поцелуеС землей прощаемся навек —Наш путь по-прежнему бушуетВ кипенье звезд, в движенье рек.Что вечности глухая сила?..Есть в мире Родина. ОнаСвое бессмертье нам вручилаИ помнит наши имена.

(В. Аврущенко. «Еще далече до Батайска…», 1934)

Лирический герой Щировского существует по другим законам, он чувствует свою отчужденность от бесконечной, живущей по своим законам вселенной, которую события Октября вряд ли принципиально изменили.

Вселенную я не облаплю.Как ни грусти, как ни шути,Я заключен в глухую каплю –В другую каплю – нет пути.

(«Вселенную я не облаплю…»)

Нет пути в другую каплю человеческого существования. Не избавляет от одиночества и любовь. И конец человеческий лишь подчеркивает это беспредельное, трагическое одиночество: он никого не потрясает, ничего не аргументирует, ничему не служит. «Вчера я умер и меня Старухи чинно обмывали, Потом — толпа, и в душном зале Блистали капельки огня. И было очень тошно мне Взирать на смертный мой декорум. Внимать безмерно глупым спорам О некой божеской стране. … И друг мой надевал пальто И день был светел, светел, светел… И как я перешел в ничто — Никто, конечно, не заметил» («Вчера я умер и меня…», 1929).

И все же, вопреки кажущейся очевидности, в лирике Щировского побеждает чувство неистребимости жизни, парадоксальное ощущение равнодушной природы, почему-то примиряющей с неизбежным концом.

Нет, и посмертной надежды не брошу я,Будет Маруся идти из кино –Мне вместе с предновогодней порошеюВ очи ее залететь суждено.

(«Танец души», 1941)

Ничто… Пусть пролегло оноДля любопытства грозной гранью…Пусть бытие его темноИ заповедано сознанью.Истлел герой – возрос лопух.Смерть каждой плоти плодотворна.И ливни, оживляя зерна,Проходят по следам засух.

(«Ничто», 1941)

Лирика Щировского представляется эволюционным звеном между серебряным веком и теми поэтами-«метафизиками», которые объединились в пятидесятые годы вокруг А. А. Ахматовой; они возвращались — на новом витке истории — к некоторым важным традициям русской лирики.

Стихотворные клятвы в верности Родине, оказывается, вовсе не обязательны. Шедший в поэзии особым путем, Владимир Щировский в начале войны ушел на фронт и разделил общую судьбу поколения.

На излете тридцатых годов в литературу готовилась войти новая волна. Третье поколение, мальчики сорокового года, московская шкода (хотя большинство ее членов не были москвичами). В чем-то совпадая с генеральной линией современной поэзии, они в то же время существенно трансформировали ее, предложили свою версию бытия, новое отношение того самого «мы», о котором уже шла речь, — к миру.

2

«Девятнадцатый год рожденья — Двадцать два в сорок первом году — Принимаю без возраженья, Как планиду и как звезду» (Борис Слуцкий). В девятнадцатом родились Кульчицкий и Майоров. Чуть раньше, в восемнадцатом, — Отрада и Коган. Год мог быть и двадцать первым, как у Смоленского, и даже двадцать вторым, как у Всеволода Багрицкого (он погиб, не дожив даже до двадцати).

Перейти на страницу:

Похожие книги