Товарищ его ифлийских лет Семен Фрейлих утверждает в 1989 году, что это — «главное стихотворение поэта», что «Павел Коган предчувствовал не только войну, но и 1937 год, обжигающее дыхание которого так сильно в этом стихотворении», что «стихотворение “Монолог” было актом сопротивления режиму, проявлением чувства превосходства над ним»[33]. Думаю, что такая нагрузка на стихотворение восемнадцатилетнего поэта чрезмерна и тоже неисторична.
«Монолог» строится на контрасте между высокими ожиданиями («Авантюристы, мы искали подвиг, Мечтатели, мы бредили боями») и их конкретным осуществлением, требованиями века («А век велел — на выгребные ямы! А век командовал: “В шеренгу по два!”»). Но лирический герой не подвергает сомнению права времени («Я понимаю всё. И я не спорю. Высокий век идет высоким трактом»). Слова о «высоком веке» вряд ли можно счесть «актом сопротивления режиму». Последняя формула-двустишие (звучащая по-мальчишески наивно и даже вызывающая улыбку) скорее может быть понята как знак подчинения личности требованиям времени, в духе того мотива самопожертвования, который часто звучит у «мальчиков сорокового года» и о котором уже шла речь. Иначе нам не понять, почему через год после «Монолога» появится светлая, оптимистическая «Бригантина» (где те же герои, «флибустьеры и авантюристы») и вступление к поэме «Щорс» (1937) с положительным разрешением подчеркнуто обостренного в «Монологе» конфликта:
Нет, основной, доминирующей в их мироощущении все-таки была идея верности времени, своему «высокому веку». Точнее — лучшему в нем.
Бенедикт Сарнов назвал это поколение «мальчиками из страны Гайдара»: страны с четким делением мира на «своих» и чужих», с ясностью нравственных ориентиров, с постоянным ощущением каждым человеком плеча друга, с оптимистическим взглядом на мир («защитный слой оптимизма»), торжествующим вопреки всем трагедиям, потому что даже смерть, гибель не отменяет, а, напротив, подчеркивает величие общего дела, идеи. «Это и в самом деле было особое племя. С раннего детства они услышали и усвоили всем сердцем: «Мы не такие, как все. Мы особенные. Нам удастся то, что не удавалось еще никому на свете. Спартак и Пугачев, Робеспьер и декабристы, Кромвель и парижские коммунары — все они жили, боролись и умирали для того, чтобы пришли мы и наконец осуществили то, что им не дано было осуществить. Они знали, что они дети первой в мире победившей революции. Они знали: именно им суждено утвердить на земле царство свободы и справедливости. Они были непоколебимо убеждены: все, что им предсказано, обязательно сбудется»[34].
Наивно? — Да. Легко и просто сегодня со злорадным чувством превосходства предъявить им счет, в котором будут и «фантастические цели» и «культ силы», и прославление «чекистской породы», и близорукость, и неоправдавшийся оптимизм, и много всякого другого. Легко, если за строкой не видеть судьбы, если воспринимать их стихи как риторические упражнения на заданные темы.
Но ведь они не только так писали стихи. Они жили (и умерли) так, как писали.