Но такая же легенда была создана вокруг имени Николая I, посетившего Москву во время холерной эпидемии и будто бы также вошедшего в соприкосновение с зараженными, чтобы придать мужество жителям первопрестольной, панически напуганным грозной болезнью. Слух о человеколюбивом геройстве Николая был так же ложен, как аналогичный слух о Наполеоне. Падала последняя иллюзия, делавшая хоть сколько-нибудь привлекательной личность Николая. Совлечение с Николая I последней черты, которая позволила бы Пушкину примириться с ним, если не как с правителем, то как с человеком, вырывает из уст поэта восклицание разочарования и проклятия:
Эти знаменитые, тысячекратно цитировавшиеся строки – «тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман» – тысячекратно представляли как положительное мнение самого Пушкина. Даже Добролюбов рассматривал их как исповедание веры поэта во вторую половину его деятельности. «Проклиная правду, – писал критик-шестидесятник, – когда она благоприятна была для посредственности, и наивно признаваясь в этом, поэт, разумеется, старался поддерживать в себе всякий обман; казавшийся «возвышающий обман» был для него, действительно, дороже тьмы низких истин». Меж тем это, конечно, не так. Добролюбов здесь неправ, как и те либерально-консервативные критики, которым он в данном случае поверил. Чтобы убедиться в этом, достаточно просто внимательно и непредубежденно прочесть стихотворный диалог, о котором идет речь. По заключительной реплике Поэта, по риторической, повышенной утвердительной форме, в которой он говорит об уже разоблаченной лжи видно только, как трудно было поэту расстаться со своим последним утешением; объективный же смысл стихотворения совершенно определенен: «Герой» не имеет даже сердца, он просто тиран— и только. Если бы Пушкин мыслил иначе, он не заставил бы Друга призвать Поэта: «утешься». Друг-то ведь и вскрыл заблуждения Поэта; если б Поэт в них упорствовал, он продолжал бы свои трезвые разоблачения, а не утешал бы узнавшего правду Поэта.
Одно из торжественных заседаний в дни 100-летия гибели А.С. Пушкина. 1937 год
Пушкин махнул на Николая рукой. Он перестал ожидать от него чего бы то ни было положительного. Об одном мечтал затравленный поэт: удрать от царя куда-нибудь подальше, в глушь, в деревню, где, ему казалось, он был бы вне его постоянного придирчивого воздействия. «На того я перестал сердиться, – писал он жене о всероссийском императоре, – потому что, tout reflexion faite \ не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к г…. и вонь его тебе не будет противна, даром что gentle-man. Ух кабы мне удрать на чистый воз-дух». (Переписка, том III, стр. 128.) Красочней трудно выразиться! Обычную у Пушкина оговорку насчет джентльменства провонявшего нужником царя следует отнести за счет дворянских предрассудков, окружавших монарха величием, благородством и какими угодно другими личными доблестями. Пиетет к особе государя проявили и разбитые декабристы. Пушкин же еще чувствовал себя материально обязанным перед царем. Он считал вопросом дворянской чести платить царю за его далеко не бескорыстные денежные одолжения, оказавшиеся в итоге лишней петлей на шее поэта, чувством благодарности. Дворянская честь заставляла Пушкина считать неблагодарность преступлением большим, чем либерализм. Он так и писал: «Главное то, что я не хочу, чтобы могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма». (Там же, стр. 153.)
Падала последняя иллюзия, при которой можно было бы жить верноподданному поэту не то что счастливо, а не теряя уважения к себе самому. Личность поэта ставилась под угрозу полного подчинения, полного подавления:
Для полноценного оптимистического мироощущения необходима была политическая свобода. Обстановка произвола глушила жизнерадостность, путала все расчеты, не давала возможности ясно и нестесненно проявиться светлому взгляду на жизнь, так органически свойственному Пушкину. Жизнь превращалась во вьюжное поле, среди которого невозбранно кружились сбивающие с дороги бесы: