Прямо сумасшедшая стала. С комиссаром не стесняется. Он ей книжки большевистские подтаскивает, мысли путает в голове, а она только румянится от хорошего удовольствия. Сидят раз за столом плечико к плечику, думают — одни в избе, а Козонок под кроватью спрятался: ревность стала мучить его. Спустил дерюгу до полу и сидит, как хорек в норе. Вот комиссар и говорит:
— Муж у вас очень невидный, товарищ Гришагина. Как вы только живете с ним — не понимаю.
Марья смеется.
— Я не живу с ним четыре месяца… Одна оболочка у нас. Он ее — за руки.
— Да не может быть? Я этому никогда не поверю…
А сам все в глаза заглядывает, поближе к ней жмется. Обнял повыше поясницы, держит. Я, говорит, вам сильно сочувствую…
Слушает Козонок под кроватью, и вроде дурного сделался. Топор хотел взять, чтобы срубить обоих, — побоялся. Высунул голову из-под кровати, глядит, а они над ним же на смех: мы, говорит, знали, что ты под дерюгой сидишь…
Стали мы совет переизбирать. Баб налетело, словно на ярмарку. Мы это шумим, толкуем; слышим, Марьино имя кричат:
— Марью! Марью Гришагину!
Кто-то и скажи из нас нарочно:
— Просим!
Думали, в шутку выходит, хвать — и всерьез дело пошло. Бабы, как галки, клюют мужиков: вдовы разные, солдатки — целая туча. А народ у нас не охотник на должности становиться, особенно в нынешнее время — взяли и махнули рукой: Марья, так Марья. Пускай обожгется…
Стали марьины голоса считать — двести пятнадцать! Комиссар, Василий Иваныч, речью поздравляет ее. Ну, говорит, Марья Федоровна, вы у нас первая женщина в совете крестьянских депутатов. Послужите. Я, говорит, поздравляю вас с этим званием от имени Советской республики, надеюсь, что вы будете держать интересы рабочего пролетариата…
Глаза у Марьи большие стали, щеки румянцем покрылись. Не улыбнется — стоит.
— Я послужу, товарищи. Не обессудьте, если не сумею — помогите.
Козонок в это время сильно расстроился. Главное, непонятно ему: смеются над ним или почет оказывают. Пришел домой, думает: «Как теперь говорить с ней? Должностное лицо». Нам тоже чудно. Игра какая-то происходит. Баба — и вдруг в волостном совете, дела наши будет решать… Ругаться начали мы между себя:
— Дураки! Разве можно бабу сажать на такую должность… Дедушка Назаров так прямо и сказал Марье в глаза:
— Ой, Марья, не в те ворота пошла. Она только головой мотнула:
— Меня мир выбрал — не сама иду.
Приходим в совет поглядеть на нее — не узнаешь. Стол поставила, чернильницу. Два карандаша положила — синий и красный. Около — секретарь с бумагами строчится. А она и голос другой сделала. Так и ширяет глазами по строчкам.
— Это по продовольственному вопросу, товарищ Еремеев?
Разведет фамилию на бумаге и опять как начальник какой:
— Списки готовы у вас? Поскорее кончайте!
Глазам не верим мы. Вот тебе Марья! Хоть бы покраснела разок…
Так и кроет нас всех «товарищами». Пришел раз Климов старик, она и ему такое же слово:
— Что угодно, товарищ?
А он терпеть не мог этого слова — лучше на мозоль наступи, разве смутишь ее этим? Через месяц стала шапку с пикой носить, рубашку мужицкую надела, на шапку звезду приколола. Мучился-мучился Козонок, начал разводу просить у нее.
— Ослобони меня от эдакой жизни… Я не могу… Другую женщину буду искать — подходящую.
Марья махнула рукой:
— Пожалуйста, я давно согласна.
Месяцев пять служила она у нас — надоедать начала: очень уж большевицкую руку держала, да и бабы начали заражаться от нее: та фыркнет, другая фыркнет. Две совсем ушли от мужьев. Думали, не избавимся никак от такой головушки — да история маленькая случилась — нападение сделали казаки. Села Марья в телегу с большевиками, уехала. Куда — не могу сказать. Видели будто в другом селе, а может, не она была — другая, похожая. Много теперь развелось их.
Ю. К. Олеша
Вишневая косточка
В воскресенье я побывал на даче в гостях у Наташи. Кроме меня, было еще трое гостей: две девушки и Борис Михайлович. Девушки с Наташиным братом Эрастом отправились на реку кататься в лодке. Мы, то есть Наташа, Борис Михайлович и я, пошли в лес. В лесу мы расположились на полянке; она была ярко освещена солнцем. Наташа подняла лицо, и вдруг ее лицо показалось мне сияющим фарфоровым блюдцем.
Со мной Наташа обращается как с равным, а с Борисом Михайловичем — как со старшим, ластится к нему. Она понимает, что это мне неприятно, что я завидую Борису Михайловичу, и поэтому она часто берет меня за руку и, что ни скажет, тотчас же обращается ко мне с вопросом:
— Правда, Федя?
То есть как бы просит у меня прощения, но не прямо, а как-то по боковой линии.
Стали говорить о птицах, потому что из чащи раздался смешной голос птицы. Я сказал, что никогда в жизни не видел, например, дрозда, и спросил: каков он собой — дрозд?
Из чащи вылетела птица. Она пролетела над полянкой и села на торчащую ветку неподалеку от наших голов. Она не сидела, впрочем, а стояла на качающейся ветке. Она моргала. И я подумал, как некрасивы у птиц глаза — безбровые, но с сильно выраженными веками.
— Что это? — спросил я шепотом. — Дрозд? Это дрозд?