— Пють… Не бойся, дурачок… Фить!..
Потом он тихонько, дребезжащим голоском запел, словно баюкая кого-то…
Когда я проснулся и вышел из пещеры, Савелий, сидя на коленях, ловко плел лапоть и говорил зяблику, который яростно распевал в кустах:
— Катай-валяй, пой, день — твой!
— Выспался, дружба? Иди, мойся, я уже чаишко вскипятил, поджидаю тебя…
— Ты что ж не спал?
— Я, дружба, помру — посплю.
Над оврагом сияло голубое небо мая.
Я пришел к нему недели через три, в субботу к вечеру и был встречен им как старый, любимый знакомый.
— А я уже думал: забыл этот человек меня! О, и винца принес? Ну, спасибо! И хлеба пшеничного? Да, гляди-ка ты, мягкий какой. Ну, добер ты, ой, хорош! Тебя люди должны любить, они добрых — любят, они свою пользу знают! Колбаса? Это я не уважаю, это — собачья пища, ты сам ее кушай, а вот рыбку я люблю. Эта рыба, называемая рыбец, — сладкая рыба, из Каспийского моря, я знаю! Ты тут рубля на полтора принес, чудачок! Ну, ничего, спасибо!
Он показался мне еще более живым, более радушно сияющим; мне стало легко, весело, и я подумал: «Черт возьми, а ведь, пожалуй, и вижу счастливого человека?» Ловкий, мягкий, он хозяйственно суетился, пряча мои дары, и, точно искры, от него летели во все стороны эти милые, русские, обаятельные слова, от которых пьянеет душа.
Движения его прочного тела, быстрые, как движения ужа, великолепно гармонировали с четкой речью, и, несмотря на изуродованное лицо его, на эти глаза без ресниц, — как будто нарочно разодранные для того, чтобы больше и смелее видеть, — он казался почти красивым, красотою пестро и хитро спутанной жизни. И его внешнее безобразие особенно резко подчеркивало эту красоту.
Снова, почти всю ночь, трепетала его седенькая бороденка и топорщились выщипанные усишки, когда он закатисто смеялся, широко растягивая кривой рот, в котором блестели белые, острые зубы хорька. На дне оврага было тихо, наверху гулял ветер, качались кроны сосен, шелестела жесткая листва дубов; синяя река небес была бурно взволнована — серая пена облаков покрывала ее.
— Чу! — предостерегающе подняв руку, тихонько воскликнул старик. Я прислушался — было тихо.
— Лиса крадется, у нее тут нора. Охотники спрашивают: а что, дед, не живет тут лиса? Я их обманываю, — ну, какие тут лисы? Не уважаю охотников, мать их бог любил!
Я уже заметил, что старику иной раз очень хочется выругаться глупой русской бранью, но, понимая, что это уже не подобает ему, он говорил только «мать твою бог любил», «мать твою курицу».
Выпив водки, настоянной на буквице, он говорил, прижмурив разодранные глаза:
— Какая скусная рыба эта, — покорно тебя благодарю, — очень я люблю все скусное…
Не ясно было мне его отношение к богу, и я осторожно завел беседу на эту тему. Сначала он отвечал мне обычными словами странников, завсегдатаев монастырей, профессиональных богомолов, но я почувствовал, что ему скучно говорить так, и не ошибся, — подвинувшись ближе ко мне и понизив голос, он вдруг оживленно начал:
— Скажу я тебе, дружба, про французика одного, французского попа, — маленький такой попик, черный весь, как скворец, на головке — гуменце выстрижено, на носике — очки золотые, а ручонки — словно у девочки малы, и весь он — игрушка богова! Встретил я его в Почаевской лавре, лавра эта далеко отстоит — там!
Он махнул рукой куда-то на восток, в Индию, вытянул ноги поудобнее и продолжал, опираясь спиной о камни:
— Кругом — поляк живет, чужое место, не наша земля. Балагурю я с монахом одним, он говорит: «Людей надо наказывать чаще». А я посмеиваюсь: ведь коли правильно наказывать, так надо — всех, а тогда и время ни на что не хватит, и делать больше нечего — дери дером друг дружку, только и всей работы. Рассердился монах на меня — ты, говорит, дурак! И ушел. А попик этот в уголке сидел и вот подкатился ко мне и начал, — ах, какой! Я тебе, дружба, так скажу: он мне вроде Иван-Крестителя. Язык ему мешал, не все наши слова можно сказать чужим языком, ну — все-таки говорил он с большою душой. «Видел я, говорит, что вы — всё на вы со мною, да! — вы, говорит, не верите монаху, ох, говорит, это очень, хорошо; бог, говорит, не злодей людям, а сердечный друг, только с ним, по доброте его, так случилось: растаял он в слезной жизни нашей, как сахар в воде, а вода сорная, вода грязная, и не стало нам чуть его, не чуем, не слышим скуса божия в жизни нашей. А все-таки, он во всем мире пролит и в каждой душе живет чистейшей искрой, и надо, говорит, нам искать бога в человеке, собирать его во единый ком, а как соберется господь всех душ живых во всей силе своей, — тогда придет к нему сатана и скажет: велик ты, господи, и силен безмерно, не знал я этого — прости, пожалуйста! А теперь — не хочу больше бороться с тобой, возьми меня на службу себе».
Старик говорил напряженно, и на его темном лице странно сверкали расширенные зрачки.
— «И тогда наступит конец всякому непотребству и злу, и всякой земной сваре, и все люди возвратятся в бога своего, как реки в океан-море»…