Эта информация подействовала угнетающе. Действительно, что тут можно возразить? Раз было четыре ледниковых периода, то почему не случиться и пятому? К тому же кривая средних европейских температур за последние десятилетия… Елки зеленые! Представляете себе картинку? СССР завершает индустриализацию и колхозное строительство, социализм, можно сказать, на носу, и вдруг — здравствуйте! От Скандинавии ползет этакая голубая сверкающая махина, подминает под себя Ленинград, потом Тверь, Ярославль, Москву, и в результате от Архангельска до Днепропетровска — корявое ледяное поле, из которого торчат макушка Четвертого дома, что на Гнездниковском[22]
, ходынские радиомачты[23] да крестики сельских колоколен… Морозная тишина, тысячеверстная пустыня… И огромные звезды пылают в черном небе…Разумеется, это будет не завтра и даже не через десять лет… Но для того-то, кто живет мало-мальски перспективно, кто не только сегодняшним днем дышит, а, можно сказать, развернутым коммунизмом… Одним словом, разве это утешение, что не завтра?
Все это настраивало на весьма мрачные размышления, и студент недели полторы ходил, нахмурив брови, даже немного осунулся и отказался от билета к Мейерхольду. Но, к счастью, тогда пришла весна, академическая проверка, потом солнечное лето, практика в укоме, агитпикники, ловля раков и прочее — глетчер отодвинулся куда-то к Гренландии. И впервые свердловец вспомнил о нем только в октябре, когда однажды, выйдя из общежития, пробирался через миусские лужи; рванул промозглый ветер, стегнул по лицу холодными каплями, студент поднял воротник, поежился и… вспомнил.
С того дня ледник стал навещать довольно часто, пользуясь всяким пустяком, отсутствием папирос, например, или замечанием секретаря ячейки по поводу пятиминутного опоздания. К этому примешалось еще одно обстоятельство, о котором, собственно, не стоило бы и говорить, — до того уж мелкий факт, совсем не принципиальный, не выходящий из сферы личной жизни.
Весной устраивалась одна довольно бестолковая вечеринка по случаю… Да просто так, без всякого случая. Небольшая выпивка. Мало вина и закусок, много стихов и табачного дыма. И там свердловец познакомился с одной студенткой захудалого вуза, особой весьма категорической в суждениях и двадцати лет от роду.
Самое удивительное в ней было то, что она, начиная от неровного пробора в русых волосах и кончая кончиками стоптанных туфель, представляла собой как раз ту самую, искомую веками, наивысшую женскую прелесть, которая могла возникнуть только к двадцатым годам двадцатого столетия в результате естественного отбора в тысячах поколений, преждевременного и бесплодного вымирания миллионов уродливых старых дев и в согласии со всеми другими научными факторами. Это было пленительное, идеальное — в самом, точном смысле слова — существо, и поскольку это был первый случай в истории человечества, поскольку, следовательно, признаки идеальности не были еще широко известны, — на студентку никто не смотрел с изумлением, никто, как это ни странно, глядя на нее, не ахал. Один только свердловец быстро смекнул все вышеизложенное, изумился, ахнул (про себя) и не спускал с нее глаз до конца вечера.
Через три дня они встретились (совершенно случайно) в читальном зале МК ВКП(б), еще через два дня — на диспуте об итогах театрального сезона в Доме печати, еще через день — на набережной возле храма Христа-спасителя и еще через шесть часов — на Страстной площади, где сели на двенадцатый номер и поехали в Петровско-Разумовское, благо было чистейшее и ярчайшее майское воскресенье.
Встреча эта была пятой и последней в том академическом году. Разъехались. Он — на практику, она — просто на каникулы в Смоленскую губернию. В это лето пришлось усиленно потрудиться Наркомпочтелю. Пятнадцатого августа свердловец тащил корзинку своего адресата по перрону Белорусско-Балтийского вокзала, а ровно через неделю ту же корзинку сдавал в багаж на Октябрьском вокзале. Корзинка и ее обладательница уехали в Ленинград. Навсегда. То есть до рождества, но это ведь почти одно и то же.
Так случилось потому, что ее вуз ликвидировали и большую часть студентов перевели в Ленинградский университет. Кончено. Тут уж никто не поможет. Человек предполагает, а Наркомпрос располагает. Рви на себе волосы, кусай пальцы, становись ежедневно на Красной площади и ори в голос от смертной тоски — никакого толку. Кончено.
Правда, можно опять переписываться. Сколько угодно. И он писал ей письма каждый вечер — с эпиграфами из Есенина, цитатами из Деборина[24]
, честными мыслями и художественными настроениями. Она отвечала ему раз в неделю на двух страничках, без единой запятой и с двумя десятками восклицательных знаков, потом все реже, реже, и вот уже писем нет три недели, и октябрь бушует студеными дождями. Тут как раз на свердловца и навалился сызнова Великий Глетчер.