Он молотил кулаками по полу рядом с ее головой, думая, что бьет ее, даже спросил у меня потом, не убил ли. Пол-то неструганый, все руки себе занозами разу-делал, а она только лежит, стеклянным взглядом в потолок уставясь. По комнате ее испанское бормотанье пополам с серным запахом чего-то горелого. Когда я из-под него ее вытащил, гляжу, у нее волосы местами сгорели, а рубашка сзади порвана. Рубашку я с нее сдернул и укутал ее одеялами: ее всю трясло. Кругом битое стекло, и пальцы у нее почему-то израненные. Она все говорила и говорила в пространство и мотала головой из стороны в сторону, а руками так крепко вцепилась мне в волосы, что ее-то я уложил, а вот отстраниться — никак. Пришлось вплотную припасть лицом к ее лицу, правда она меня все равно не видела; коснулся ее запекшихся, прокушенных губ, а у нее даже на зубах тускнела подсыхающая кровь. Лежит и часто-часто дышит прямо мне в лицо, я вновь и вновь зову ее по имени; наконец услышала. Взгляд стал почти нормальным, а руки от волос отцепились, по лицу мне провели и упали на груди, сжали их.
Наступает вечер, поздно, Хахаль сидит у окна. В окно наносит дождик, и он смотрит, как дымные поезда дергаются на сортировке; влага над теплой сажей висит в воздухе тонкой пылью. Зажмурился как от пощечины, слыша, как она, схватив себя за горло, переворачивается во сне. Я что-то говорю, а Хахаль только нюхает разбитые костяшки пальцев (ею пахнут), и полосатые занавески колышутся всю ночь.
Под утро он принялся шагать туда и обратно по комнате от двери к окну. Руки держал осторожно, на весу; посмотрел на меня. Глаза у него, кажется, были серые с длинными ресницами, правое веко, чуть припухшее, делало выражение лица с этой стороны более мягким. Наконец он повернулся и вышел; его остроносые башмаки слабым выщелком отсчитывали каждый шаг по ступеням вниз.
Проснувшись среди скомканных одеял, она поднесла пальцы к лицу. Мы медленно ели хлеб, ее рот еще чуть кровоточил. Как сейчас вижу ее: лето, она в их комнате у плиты, от пота волосы тусклые, а губы кривятся — дешевое вино, конечно; вот она расправляет на себе хлопчатобумажную юбку, отбрасывает волосы назад, чтобы наклониться с сигаретой к горелке, и хмурится: больно уж резко пыхнуло синее пламя. Утром она проходит по улице под моим окном, ее узкая черная юбка в конце разреза надорвана — там, где он натягивается бедром при ходьбе. Оглянувшись, она видит, что я смотрю, покупает у слепого на углу гвоздики, возвращается, подбрасывает их ко мне. Она смеется, а цветы, бледные, падают вокруг нее, их длинные стебли переплетаются. Улица затенена домами, и ее обращенное ко мне лицо в раме черных волос еле различимо. Она и так-то мала, да еще перечеркнута скрещениями теней.
Отчаявшись застегнуть распухшими пальцами пуговицы на рубашке, она попросила меня раздобыть какого-нибудь лекарства — подержать в нем руки. Я покупал в аптеке дезинфицирующую жидкость и бинт, представлял себе, как она нетвердо стоит у кушетки, трогает лиловыми пальцами губы. Назад чуть не бежал, но знал, что ее уже нет, ушла и почти ничего не взяла с собой. Обгорелые рисунки были выметены и выброшены — видимо, в окно. Вскоре она уехала навсегда, увозя припрятанные в грузовике тридцать фунтов мексиканской травки для какого-то покупателя в Детройте. Я отправился на север, как можно дальше, и в Оттаве на меня в ту зиму непрестанно сеялся снег, студил и счищал с меня тот грязный жар, который лип ко мне месяцами, а от нее у меня не осталось ничего, кроме наброска, который я когда-то извлек из тайника, где она их прятала: рельсы, пути, поезда на них темными рубцами, а за ними небо, зияющее как дыра.
Состав сборника