— Прошу, — сказала она, подошла к лифту и нажала кнопку. Ярость немного скатила с нее. Когда лифт подъехал и дверцы раздвинулись, она сказала, пропуская их в кабину, но придерживая дверцу плечом, сказала им: — Не волнуйтесь. Мы ребенку про вас никогда не скажем. Ведь ему не втолкуешь, какие бывают бесстыжие люди. — И совсем другим тоном, таким, какого я никогда у нее не слышала, сказала миссис Хант: — Да будет благословен следующий плод чрева твоего. Надеюсь, он окажется раком матки. Вот так! — Потом обратилась к сестрам: — Если вы когда-нибудь подойдете близко к нашему дому,
И она вернулась к нам вся в слезах, подошла к столу и налила себе коньяку в рюмку. И закурила сигарету. Ее била дрожь.
За все это время Шерон не вымолвила ни слова. Эрнестина передала меня ей. Но Шерон даже не подошла ко мне. Она сделала нечто несравненно большее, а именно влила все свои силы в то, чтобы помочь мне совладать с собой и прийти в себя.
— Ну что ж, — сказала Шерон. — Мужчины когда еще вернутся, а Тиш надо отдохнуть. Так что давайте пойдем спать.
Но я знала, что они отсылают меня, чтобы посидеть вдвоем, наедине, без мужчин, без меня, без кого бы то ни было, и смело взглянуть в глаза тому факту, что семья Фонни плюет на него и палец о палец не ударит, чтобы помочь ему. Теперь
Я поплелась к себе в комнату, присела на кровать. Я так устала, что плакать не могла. Так устала, что ничего не чувствовала. Моя сестрица Эрнестина все взяла на себя, решительно все, потому что ей хотелось, чтобы ребенок благополучно одолел свой путь к нам и чтобы он был здоровенький, а значит, мне надо спать.
И вот я разделась и свернулась калачиком под одеялом. Легла лицом к Фонни, как всегда ложилась, когда мы с ним были вместе. Я приникла к нему, и он меня обнял. И он был так близок мне сейчас, что я и тут не могла заплакать. Мои слезы причинили бы ему слишком сильную боль. Он держал меня в объятиях, и я шептала его имя, глядя, как свет с улицы играет на потолке. Смутно до меня доносились голоса из кухни — мама и Сестрица прикидывались, будто они затеяли там игру в кункен[34]
.В ту ночь на Бэнк-стрит Фонни снял мексиканскую шаль с тюфяка, который лежал у него на полу, и набросил ее мне на голову и на плечи. И улыбнулся и отступил назад.
— Скажите пожалуйста! — воскликнул он. — Есть все-таки роза в испанском Гарлеме! — Он снова улыбнулся. — На той неделе будет у тебя роза, воткнешь ее в волосы.
Потом перестал улыбаться, и в комнату и в мои уши влилась щемящая тишина. Будто ничего не осталось во всем мире — только мы с ним. Мне не было страшно. Это было глубже страха. Я не могла отвести глаз от Фонни. Я не могла пошевелиться. Это было глубже страха, но радостью еще не стало. Это было изумление.
Он сказал, не двигаясь с места:
— Мы с тобой уже взрослые. Да?
Я кивнула.
Он сказал:
— И ты всегда была…
Я опять кивнула.
— И ты знаешь, — сказал он, все еще не двигаясь и приковывая меня взглядом, — что я всегда был твой. Правда?
Я сказала:
— Я никогда об этом так не думала.
Он сказал:
— А теперь подумай, Тиш.
— Я люблю тебя и больше ничего не знаю, — сказала я и заплакала. Шаль была очень тяжелая, мне стало жарко под ней, хотелось ее скинуть, но скинуть я не смогла.
Потом он изменился в лице, подошел ко мне, снял с меня шаль и бросил ее в угол. Он обнял меня и стал сцеловывать мои слезы, потом стал целовать все мое лицо, и тогда мы оба поняли то, чего до сих пор не понимали.
— Я тоже тебя люблю, — сказал он. — Но вот стараюсь и не плачу по этому поводу. — Он засмеялся и меня рассмешил и потом снова стал целовать, но крепче, и уже не смеялся. — Я хочу, чтобы ты стала моей женой, — сказал он. У меня, наверно, был удивленный вид, потому что он сказал: — Да, это правда. Я твой, и ты моя. Вот так, детка. Но сначала послушай, что я тебе скажу.