Н-да. Ничего у меня не вышло. И хуже всего, что я ее потом как-то встретил. От одного этого запить бы можно, кабы еще раньше с круга не спился. Я, помнится, ходил, высматривал, где бы дернуть, и нацелился зайти в одно такое местечко, знаете, над входом красная вывеска светится, а за дверью сразу швейцар, стреляный воробей, так тебя глазами и сверлит, — ну и как раз пара оттуда выходит, я отступил их пропустить, — жирный потаскун с девчонкой, узнал я ее, она меня, слава богу, не видела. Идет и громко хохочет уж не знаю над чем, да лучше б мне того хохота вовсе не слышать. От шоколадных батонов так не смеются. Так вообще ни от чего не смеются. На всем свете столько шоколадных батонов не наберется, вот какое дело.
Да, ну вот, шел я, значит, руки в карманы, борода в воротник упрятана, и про все про это раздумывал. Дороги не разбирал, не помню, как на набережной, возле воды, оказался, тогда лишь очнулся. Ветер дул крепкий, брызги в меня летели. Зябко было у самого края стоять, я, однако ж, не уходил, сам не пойму отчего, как наваждение какое. «Тебе бы потолок побелить не мешало». Ну и что будет, побелю, а дальше-то что?
Я, надо сказать, довольно далеко забрел вдоль набережной, — глухо, жилья нет, только пакгаузы закрытые и краны, в голых железинах ветер свищет. Какая-то одна посудинка, огни потушены, качается, поскрипывает на швартовах, другие все суда дальше в глубь гавани стоят, в тепле да уюте, там и свет, и людей много, и кабаки. Теперь, думаю, небось уж домой пришли, эти двое-то, перекоряются из-за меня, а может, из-за него, чьи до меня брюки были. Поди, еще и всыпал он ей, боров толстомордый, с такого станется, озлился, что со мной промашку дал. А она небось ревела, заискивала перед ним, потом отбиваться стала, шляпкой меховой в него кидалась, сумкой. А сама, может, думает, и поделом ей, раз она с другим-то так обошлась, отшила его, он и пропал, много дней на глаза не показывался. И, поди-ка, не раз, и не два так было, а он под конец все ж таки опять к ней приходил, но бабы, им ведь беспременно испробовать надо, сколько им спускать будут, они этим будто измерить чего хотят, красоту ли свою, мужскую ли любовь. Ну, меряла она, меряла, да напоследок и промерялась, через край хватила, а он тогда пришел, вот как я, на это место, и сиганул небось в воду.
Да что, думаю, за напасть, ведь уж решил, что не буду об этом. А и свое ворошить не было охоты. Чем же бы, думаю, потешить себя, будущее, разве, представить, то-то радости, новые ломти хлеба с маргарином, новые собутыльники, вроде меня же бедолаги, к ним и с горем-то своим не полезешь, самим не сладко, — еще, может, попалось бы что стоящее в киношке, да с этим я тоже покончил, не хожу. Не уследить мне стало, что на полотне делается, я все больше в зал смотрю, там жизнь-то. Люди вокруг, много, по двое сидят, им есть с кем, две руки в пакетике с конфетами встречаются, большая и маленькая, пакетик лопается, конфеты под стулья закатываются, гремят, как игральные костяшки, там, глядишь, шоколадный батон пополам разламывают, он ей галантерейно всю серебряную бумажку уступает, — до картины ли тут, я ее почти и не вижу, зато другого сверх меры насмотрюсь, так уж лучше дома, пара бутылочек с яркими наклейками, сидишь, в потолок глазеешь. Побелить бы его не мешало. Ну и что будет, побелю, а дальше что? И чего ты меня боялась, дурочка ты, я ж тебе только добра желал. О дьявольщина, опять, — нет, надо совсем перестать думать, кончить и все.