Вдруг Гузька изогнулся, изловчился, крутанулся вокруг Алюна и с силой лягнул его. Гузька не принял серьезности момента, напряжение лопнуло, измельчилось, и, подымаясь, снова жалкий и униженный, Алюн услышал Гузькино насмешливо-миролюбивое:
— Ну, танцуй отсюда! Да поживей, пока не передумал!
И хохот, ржание троих вдоволь повеселившихся людей...
Алюн плелся домой, ни о чем определенном не думая — все чувства и ощущения были в нем смяты. Мысли всплескивались и пропадали, упорно держалось только состояние безнадежной раздавленности.
Ну почему, когда ему были нужны люди, когда он нес им себя нового, попались эти морды?
А что он о них знал и хотел ли знать раньше что-то другое, кроме тех маленьких минут беззаботности и веселья, которые пережил возле них и так горячо стремился повторить еще? Вот и получил! За что? Плясун — вот за что. И может, не они его били, а он сам, бездумный, веселящийся Алюн, проплясал по своей душе?
Алюн лежал на кровати, слюнявя грязным лицом подушку, обтирая ботинки и куртку о покрывало, не разжимая век, чтоб как-нибудь даже через подушку не пробился к нему дневной свет. Пусть будет только тьма! А ему ничего не надо! Ни от кого, все одинаковые, все готовы подставить ножку, пнуть, бросили его, избили, истолкли... Раздражение, обида против всего света горячим кольцом заклинила затылок, и он передвигал голову туда-сюда по подушке, чтоб сбросить это давившее его кольцо.
Звонок был настолько нереальным сейчас, что сознание никак на него не отозвалось, и уже только стук в открытую дверь вслед за звонком пробудил в нем движение — встать, кто-то пришел, наверное, он не запер дверь.
Перед ним стояла Лизка, и в ее растерянном, удивленном лице с брезгливой гримасой отражался он весь — побитый, грязный, жалкий. И то раздражение, что так непонятно сковывало затылок, стало вдруг реальным, обрело цель, захлестнуло его всего, пробежало по сознанию горячими колкими словами: «А, и ты! И все вы! Бейте, топчите! Люди, называется! Гады, всех ненавижу, всех! Никто не нужен, никто! Вы — сами по себе, я — сам по себе! И не лезьте!»
И он выдохнул в лицо Лизке злобное, остервенелое:
— Мотай отсюда, ну! Чего пришла? Учить? Воспитывать? Небось весь пионерский отряд за дверью топчется, плакатики с лозунгами держит. Никуда я с вами не пойду! Мотай, слышишь? Обойдусь!
Лизка напряженно смотрела на него, и лицо ее менялось, будто кто-то доброй ладошкой стирал с него растерянность, брезгливость и гнев. Распаленная староста класса, полная решимости прочистить ему мозги, все выложить его родителям, вытащить его в школу, выставить перед учителями, ребятами в самом позорном виде, какой он увидел Лизку в первые минуты, превращалась в жалеющую, понимающую, услышавшую в злобных словах, от которых только бы повернуться и уйти, пронзительно-жалкую человеческую беспомощность, маленькую женщину, способную неожиданно прозреть, простить, отвести беду. Они оба, ошарашенные, молчали, не сводя друг с друга глаз.
Лизка шагнула к нему совсем близко.
— Саша, успокойся... — И несмело тронула кончиками пальцев его волосы.
Саша? Да, ведь это он — Саша, Александр. Алюн — влипло в него так, что настоящее имя показалось чужим. Почему Лизка, которая звала его, как и все, полупрезрительным, легковесным — Алюн, сказала так значительно, именно сейчас, будто обращаясь к кому-то другому — Саша...
Он вглядывался в подобревшее, просветленное лицо Лизки, тянулся всем своим изнеможенным существом к ее светлоте и доброте, немного даже пугаясь этой новизны и близости. Это — Лизка? Да, нос ее, острый, Лизкин, выпирал неумолимо въедливо, как всегда, но были еще и глаза, и брови над ними, летящие, длинные, передающие глазам свой летящий свет и широту. Этот теплый свет — для него, и Алюну вдруг нестерпимо захотелось уткнуться в добрую, понимающую Лизку, как в маму, выплакать все свои обиды, но плакать, увеличивать свою жалкоту было невозможно постыдно, и он весь трепетал, преодолевая томление к слезам, щемило в носу, глазах, но все-таки он перемог, не заплакал.
Лизка, уловив этот его трепет и преодоление, облегченно вздохнула, шагнула от него, стала смотреть по сторонам, давая ему возможность справиться с собой.
И он оценил это, окончательно поверил в ее доброту, сказал:
— Посиди тут, — и шмыгнул в ванную.
Вошел в комнату умытый, переодетый, причесанный, сел за стол напротив Лизки, которая спокойно ждала его. Еще час назад Алюну и померещиться не могло, что может произойти такое: Лизка с ее доверчивым милым лицом и он перед нею, готовый рассказать все, что она захочет: и о Гузьке, и о том, что происходило у него с родителями, об Аркадии, но она не спрашивала об этом, хотя наверняка должна была спросить, глядя на выразительный синяк под глазом и, конечно, не забывая того, что произошло на Холме Славы.