«Силы мои, вернувшиеся на мгновение, опять начали убывать. По ночам я спал на костре, который разводил, поджигая большой пень, и этого, как правило, хватало на всю ночь. Я и раньше неоднократно ночевал на кострищах, так что это дело было для меня привычное. И все же одежда моя превратилась в кучу обгорелых тряпок, а на теле появились ожоги, о которых и поныне напоминают мне шрамы. Не хотел бы я снова пережить те дни, когда я, голодный, в лохмотьях, тащился по беспросветной глухомани. Я так ослаб, что, пройдя по снегу не более 50—100 метров, был вынужден садиться отдыхать. Я уже не мог вспомнить, как долго нахожусь в пути. Иногда мне казалось, что я никогда и нигде больше не был, а всю жизнь полз вперед по этому снегу и нескончаемой тундре. Я уже не верил, что выживу, но мне хотелось добраться хотя бы до местности, где бывали красноармейские патрули, и оставить свой рюкзак с важными материалами там, где советские солдаты могли его обнаружить.
После каждой передышки я заставлял себя вставать, хотя уже не знал зачем. С одной стороны, я был уверен, что скоро умру — для чего же зря мучиться? Если останешься здесь отдыхать, чувство голода пройдет, и погрузишься в спокойный глубокий сон. Но с другой стороны, — думал я, — если смерть неизбежна, не важно, промучаюсь я больше или меньше, ибо после нее мне уже будет все равно. Меня гнало вперед желание доставить содержимое рюкзака русским. Поэтому я упорно тащился вперед, падал в снег и вставал снова. Ел оставшиеся на ветках листья березы, ягоды можжевельника, хвою и даже сосновую кору. Если бы я нашел любую, самую отвратительную падаль, то наверняка съел бы и ее, побуждаемый инстинктом самосохранения, поскольку уже не испытывал чувства голода».
Однажды вечером этот человек прибыл на сожженную советскую пограничную заставу и побрел дальше по дороге, которую, как потом выяснилось, проторили уже дважды выезжавшие ему навстречу отряды на оленьих упряжках. Он не представлял себе, насколько опоздал к назначенному сроку, не знал, что против его имени стоят страшные слова: «Не вернулся с задания».
«Но я ничего этого не знал и думал, что скоро встречу людей, и это придало мне невероятные силы. Около четырех часов пополудни я прибыл на место, где отряд, очевидно, разводил костер. Я так устал, что буквально валился с ног, но у меня не хватило терпения остаться здесь на ночь, хотя дров было более чем достаточно. Когда я спотыкался и падал, то не решался лежать и отдыхать, так как знал: если я позволю себе передышку, то уже не поднимусь. И никогда раньше или позже во мне не была так сильна жажда жизни. Я должен был идти вперед, выбора у меня не было. Иногда мне мерещился свет в окнах домов, иногда слышался звон колокольчика. Сначала я безмерно радовался, но после нескольких разочарований мною овладела глубокая подавленность. Отчаянная жажда жизни породила преувеличенный страх смерти. Убеждение, что где-то совсем близко находятся люди, только усиливало этот страх. Но зрительные и слуховые галлюцинации подсказывали, что мои душевные и физические силы на исходе».
В этом состоянии наш партизан приполз в заброшенную деревню Ниву, где он съел первый обед после жаркого из синиц — жидкую похлебку, от которой окончательно ослаб и заснул. Он спал до тех пор, пока русские солдаты не нашли его и не увезли с собой, подозревая в нем шпиона. Это приключение закончилось тяжелой цингой и больницей, но через месяц партизан был готов к новым заданиям.
Об этих походах по немецким тылам в Норвегии он тоже пишет в своей простой манере, и хотя следующие операции внешне гораздо напряженнее, более насыщены событиями, именно эти скитания продолжали будоражить мое воображение, когда я легла спать после прочтения рукописи. Этот случай, когда партизан был так одинок, как человек может быть одинок в пустыне, его невероятные усилия поддерживали две силы: присущая каждому жажда жизни и дело, ради которого он пустился в путь.
Когда я, засыпая, думала о партизане и представляла его на основании скудного, но раскрывающего суть материала, то чувствовала гордость и стыд. Гордость за то, что были среди нас такие люди, и стыд потому, что их было мало. Зато вас, остальных, было слишком много, нас, которых бросали в тюрьмы до того, как многие успевали толком решить, на чьей они стороне, нас, которые были не способны сделать то, что надо было сделать, не говоря уже о десятках тысяч, смирившихся с солдатской обязанностью подчиняться. Они стреляли, не желая разбираться, кто отдавал приказы, за кого они дерутся, в кого стреляют.
Матери
Вечерами, когда садилось солнце, стены больничной палаты окрашивались в красный цвет, потом, когда небо постепенно темнело, стены приобретали мягкий сероватый оттенок. Если окно было открыто, с улицы веяло весной и запахом молодой клейкой листвы.