Так оно и вышло. Скоро я узнал, что двое из нашей семерки поддались уговорам ближайших соседей — те же сидели в долгу, как в шелку, и увидели в этой затее с электростанцией верный шанс поправить свои дела. Потом распространился слух, будто еще трое из нас изъявили готовность продать свою землю; предполагали, что на тайном торге им посулили заплатить побольше отступных. Барышня-телефонистка рассказывала, что им много раз звонили по телефону из Хельсинки и все три хозяина ездили в столицу, правда, в разные дни.
Теперь нас осталось только двое негритят, как в той песенке, и отныне все складывалось хуже некуда. Однажды вечером ко мне зашел последний стойкий землевладелец — если не считать меня самого. Он был в глубоком горе и прямо сказал, что не видит иного выхода, кроме как сдаться. В поселке с каждым днем все больше накаляются страсти, сказал он. Ему, да и нам всем ставят в вину, что мы помешали продаже участков.
А потом, когда поползли слухи, будто кое-кому из несогласных обещали увеличить отступные, многих хозяев захлестнула зависть: они жалели, что выказали излишнюю уступчивость на первом собрании, заявив о своем согласии продать землю. Мой гость сказал, что в магазине его преследовали колкостями, даже жену и детей его — и тех донимали. Да, конечно, я понял его как надо. И все же несладко было убедиться, насколько слаба в поселке солидарность, как ничтожна спайка его жителей и как легко сломить их сопротивление такими доводами и таким оружием, как деньги.
Так я остался один. И я тоже ощутил на себе недоброжелательство соседей. Однако после того, как компания подписала контракт с остальными владельцами усадьб, страсти словно бы поутихли. Может, компания решила, что обойдется без моего крохотного участка, подумал я, — ведь он лежит на самом краю территории, интересующей столичных дельцов. К тому же я человек старый и одинокий. Может, они просто решили подождать, пока я умру. Но я ошибся: уж мы как-нибудь сладим и с последним стойким оловянным солдатиком, — должно быть, посчитали они. — На худой конец пустим его в переплавку.
Спустя несколько месяцев и мне тоже позвонили из Хельсинки. На этот раз со мной говорил какой-то важный директор. Он звал меня в столицу на переговоры: компания, мол, оплатит проезд. Лучше уж вы сюда приезжайте, сказал я, у меня, знаете ли, нет охоты покидать мой прелестный участок, особенно сейчас, когда так прекрасны осенние краски. А что, можно и приехать, сказал он, да только не опасаюсь ли я, что в поселке снова станут мне досаждать, если заподозрят, что я добиваюсь для себя каких-то особых условий при продаже земли. Компания уже имела случай убедиться, насколько щекотливы подобные переговоры. А я и не приму никаких особых условий да и не намерен продавать свою землю, сказал я. Но мне все же было любопытно узнать методы этих дельцов, и я пообещал приехать.
Меня встретили на аэродроме — здесь ждал меня большой черный автомобиль. Что бы мы ни говорили о заправилах компании, — они умеют быть необыкновенно радушными, когда полагают, что этак могут чем-нибудь да разжиться. Мы поехали прямиком к новому небоскребу — гордости компании, мозгу ее. Мне показали все извилины этого мозга, и я удостоился встречи с самым главным директором, который высказал надежду, что мы все же сможем договориться. Жизнь — сплошная цепь компромиссов. Все мы подчиняемся этому закону, сказал он. Но я знал, что он отнюдь не принадлежит к числу людей, славящихся своей уступчивостью.
Меня угостили великолепным завтраком в самом лучшем ресторане. И тут наконец мы заговорили о деле, которое позвало меня в путь. Мы говорили весь день до позднего вечера. Надо признать: доводов в свою пользу у них было хоть отбавляй. И вздумай я уступить, всякий мог бы сказать, что упорство себя оправдывает, если, конечно, вовремя остановиться. Угощение весь день было отменным. И хотите верьте, хотите нет, — но вечером вызвали даже какую-то волчицу, чтобы она попробовала на мне свои зубки, хотя я, собственно, уже в таких летах, что мое мясо любой волчице покажется слишком жестким. Надеюсь, вам понятно, что я имею в виду.