В харчевне Хосе Пардиньяса у нас никогда не покупали товара ни на песету — если ты не возражаешь, я продолжу по порядку. Мама все же не переставала ходить к ним, она была в самых сердечных отношениях с хозяйкой, семидесятилетней, но очень крепкой старухой, у которой всегда находилось доброе слово для бедняков — себя она тоже причисляла к бедным. Она нещадно бранила моего отца, который довел нас до нищеты своей «политикой», но, как я уже сказал, не покупала товара ни на песету: ее сын привозил на велосипеде свежую провизию с рынка. Ты подняла с земли булыжник и стала стучать йм в дверь. Наконец появился Хосе Пардиньяс — сын, высокий широкоплечий детина.
— Добрый день, — сказала мама. — А где родители?
Хосе посмотрел на нее похотливо (то было мое первое и мучительное «взрослое» наблюдение).
— Вчера уехали в город, — сказал Хосе.
— Твоя мать захворала?
— Нет, — ответил Хосе. — Какие‑то дела у нотариуса.
Он пригласил нас войти, ведь мы, наверно, устали и хотим пить (эта заботливость со стороны слывшего грубияном человека натолкнула меня на второе, столь же терзающее наблюдение. Сукин сын, как он ворковал перед голубкой!). Мама ответила, что от ходьбы мы не устали, дорога недальняя, но она, мол, устала от другого. Хосе Пардиньяс сказал, что нам не трудно будет продать рыбу на соседних хуторах.
— Там мы обычно и продаем, — заметила мама.
— Хотите, оставьте корзину мне, — предложил Хосе, — Я попозже подвезу ее на велосипеде.
Мама поглядела на него, помолчала минутку и опустила голову. Она сказала:
— Мы принесли еще табак.
Я протянул мешочек. Хосе Пардиньяс положил его на скамыо и взял меня за руку.
— Ты любишь голубей? — спросил он.
Я покачал головой. А через полчаса он открыл дверцу голубятни. Я стоял, опершись на перила террасы, и голуби подлетали ко мне, садились на плечи — так неподвижно я стоял, — потом снова бороздили голубой нежный воздух над полями, влажно блестевшими после дождя.
— Как тебе нравятся мои голуби? — весело спросил Хосе.
Я вышел, не ответив. Мать ждала меня на площади. Она умылась и поправила прическу. Пока мы шли обратно в деревню, она объясняла мне что‑то, но что именно, я сейчас не могу вспомнить, с годами все это перепуталось у меня в голове. Как бы то ни было, через восемь месяцев родилась моя сестра Кармен. Говорю через восемь месяцев, но ведь я мог и ошибиться. Мама сказала отцу (новорожденная спала рядом с ней):
— Даниэль, девочку надо окрестить.
— Да, надо.
— Послушай, Даниэль.
— Что?
— Ты должен пойти на крестины. Должен пойти в церковь. Должен найти работу.
Отеп несколько минут молчал. Потом сказал:
— Да.
Мою сестру Кармен, очень похожую на отца (те же глаза, тот же длинный приплюснутый нос, который ее так огорчает), окрестили в воскресенье утром. Процессию, вышедшую из дому, возглавляли крестные. Крестная мать, мамина кузина, смешно хромавшая, несла на руках крошку, завернутую в белый крестильный балахон. Дальше шел мой отец, один, понурив голову. Шествие замыкали я и Блоха. Блоху забавляли чрезмерно пристальные взгляды прохожих, сытые лица богачей, высовывавшиеся с балкона казино, толстобрюхий аптекарь, подмигнувший хозяйке кондитерской. Когда мы подошли к паперти, чужак, подмастерье сапожника, вышел из тени акаций, не говоря ни слова, стал рядом с отцом, и так мы вошли в церковь.
Вот почему отец принес мне яблоки. И когда он уходил три часа тому назад, последнее, что он увидел, были яблоки, в которые жадно впивались зубами сыновья моего друга Октавио.
Нуньес, Мерседес
ТЮРЬМА ВЕНТАС (Перевод с испанского С. Вафа)
Примерная католичка, родившаяся в обеспеченной семье, я вряд ли могла себе представить, что когда‑нибудь пойду по пути, который впоследствии избрала.
Как и вся молодежь 30–х годов, я с горячим интересом следила за политическими событиями того времени. Мои симпатии склонялись к Республике, однако конкретно никак не проявлялись. До самой последней минуты я недоверчиво улыбалась, когда кто‑нибудь высказывал подозрение, будто готовится мятеж. Как могли правые готовить мятеж, если вся Испания проголосовала за Народный фронт? Это было абсурдно.
Но то, что казалось абсурдным, стало реальностью. Первые же выстрелы на улицах города, в котором я жила, положили конец моему мирному существованию. Больше нельзя было оставаться в стороне. Как и тысячи моих сверстников, я буквально за несколько часов из пассивной наблюдательницы стала активной участницей борьбы на стороне Республики.
Мое участие в борьбе, хотя и искреннее и восторженное, было чрезвычайно скромным и ничем не примечательным. Я не сделала ни единого выстрела, не запимала никакой важной должности, не произнесла ни одной речи, не написала ни одной статьи, не стала героиней труда на производстве. Тем не менее франкистские власти оказали мне высокую честь, сочтя меня достаточно опасной, чтобы продержать в тюрьме в течение нескольких лет, а военный трибунал совершенно серьезно судил меня за «участие в заговоре». И все это несмотря на мое «безупречное прошлое».