— Ну… что вам рассказать? Когда началась война, я с мамой была в Женеве. Почти все лето мы отдыхали. Тридцать девятый год. Знаете, Фредерик, я не люблю жаловаться на судьбу, просто этого не выношу. Жалуйся, не жалуйся… Но тогда я последний раз в жизни была по-настоящему счастлива. И очень хорошо помню то лето, каждую мелочь. Мне было десять лет — неуклюжая избалованная девчонка, такая маленькая уродка… длинные косы до пояса. Грубила гостиничным официантам… жуткая была девица. И, конечно, считала: все в этом мире создано для меня, бери что хочешь, и отец старался, чтобы так оно и было. Помню… одного мальчишку, маленького швейцарца, он работал со своим отцом на лодке. Катали туристов по озеру. Я часто думаю: может, он и по сей день при этой лодчонке? Уже со своим сыном. Красивый был парнишка: кожаные бриджи, фартук, ярко-красная рубашка и кепочка. Ноги крепкие, загорелые, стоит на корме, как гондольер. Уж так он был горд, что помогает отцу. На меня, конечно, ноль внимания, но я боготворила его и все время приставала к отцу — покатаемся ни лодке! Какое было лето… Наверно, я и лето боготворила. И горы. Они окружали нас, охраняли, мы были отрезаны от мири, где шла совсем другая жизнь. А небо, а озеро… такая голубизна. Знаете, я не помню в то лето ни одного дождя, хотя, наверно, дождливые дни были. А вот отца почти все время что-то беспокоило. Он старался не подавать вида. Хотел, чтобы нам хорошо отдыхалось, но за ужином или просто вечером… сидит, бывало, в плетеном кресле на гостиничной веранде, смотрит на закат или читает газеты, а лицо такое мрачно-задумчивое, лицо ужасно несчастного человека. Конечно, из-за немцев. Все газеты трубили о Германии, и отец волновался: как там дедушка в Кракове? Было страшно обидно, ведь он впервые в жизни по-настоящему поехал отдохнуть. Но он не мог успокоиться, ему не сиделось на месте, и где-то в середине августа он сказал: возвращаюсь домой. Помню, мы с мамой провожали его поздно вечером на вокзале. Слегка похолодало, и на отце было нелепое полупальто, знаете, такие носят в шпионских фильмах. Он в нем буквально утопал. Бедненький, за этот отпуск он так похудел. Он крепко прижал нас к себе, от него чем-то пахло. «Колдовским орехом»? Мужчины им душатся?
— Кажется… да, — ответил Лэндон, внимавший ей с грустью и нежностью.
— В общем, какими-то духами. Он крепко прижал нас и сказал: до свиданья, дорогие мои, через несколько недель увидимся. Какими же мы были наивными! Остальное вы, конечно, знаете. Две недели спустя немцы ворвались в Польшу. Мы узнали об этом по радио. Все тогда слушали радио и суетно метались туда-сюда, особенно французские туристы. Мы пытались дозвониться до Кракова, но немцы отключили линии. Польша перестала быть частью Европы. Мы прожили в Швейцарии всю осень, гостиница опустела. Маленький лодочник исчез, наверно, вернулся в школу. Люди отчаянно стремились в Англию. После такого веселья все это было особенно печально. Как-то пришло письмо от родственников. Во время воздушного налета бомба попала в наш магазин. И отец, и дед были там. Но мама, надо отдать ей должное, не пала духом. У нас было немного денег, и мы перебрались-таки в Англию. По чистой случайности нам удалось связаться с родственниками отца в Монреале, вскоре мы оказались в Канаде, а уже потом, весной, разразилась настоящая война. Ой, Фредерик, нам очень повезло, от большинства судьба отвернулась.
— Да, но вашу поездку пикником тоже не назовешь, — заметил Лэндон, представив себе, как десятилетняя Маргарет вместе с матерью бежит из Европы через Ла-Манш. А он, откормленный оболтус, лежал на ковре в гостиной отцовского дома в Бей-Сити, провинция Онтарио, и слушал большой коричневый радиоприемник «Маркони». А уж как ненавидела его неповоротливость проворная и бойкая сестрица! Она честила его на все лады, когда он, лениво растянувшись перед приемником, слушал чревовещателя Эдгара Бергена с его куклой Чарли Маккарти, «Таверну Даффи» и всеамериканского кумира Армстронга.