— Говорит, что с дороги знобило, и жена приготовила ему чаю с ромом. Якобы докладывал об этом завгару. Так утверждает. А тот отнекивается. Впрочем, пока что все отрицает, продувная бестия. Даже понятия не имеет о лаке. Якобы это была ездка на «фу-фу», частное дело водителя. Вот и разберись!
— Так или иначе гнусность, — изрекает Собесяк, — зачем вдаваться в детали!
— Слово взял прокурор! А с человеческой точки зрения? — спрашивает Дурбач.
— Водитель влип, — продолжает Собесяк, — я бы каждого водителя, который пьет…
— Так проще всего, — говорит Дурбач и смолкает, поскольку официантка меняет тарелки. — Теперь время есть жаркое, четвертинка уже охлаждена.
— Мне не наливайте, — говорит Зарыхта и, глядя в глубь зала, добавляет язвительно: — Имманентное зло присуще человеческой натуре…
— Только одну, не повредит… — заверяет Собесяк. — Даже этот, как его… профессор Уайт, врач Эйзенхауэра, рекомендовал после инфаркта…
И они выпивают по рюмке.
Предполагает ли Дурбач или уже убедился, что Зарыхта ничего не забыл? Даже ему, этому наглому лже-философу, нашлось здесь место. Видимо, и такие голоса, резкие, желчные, нужны в хоре наших средств массовой информации. Значит, и Дурбач… А Янек? Смылся. Так это называется. Чья это вина? Зарыхта ковыряет вилкой жаркое. Ох уж эти размышления, этот болезненный отчет о собственной жизни как о длительной и трудной командировке.
А Дурбач, немного понизив голос, спрашивает Собесяка:
— А так, между нами говоря, кто сменит Барыцкого?
Собесяк настораживается, бросает обеспокоенный взгляд на Зарыхту, словно желая предостеречь: такие разговоры при нем?
— Кто это может быть? — говорит уклончиво.
— Правда, что Барыцкий последнее время делал ставку исключительно на молодежь?
Собесяк пожимает плечами.
— Хотя бы Плихоцкий… — отвечает недомолвкой, сухо. Дурбач качает головой и продолжает тянуть его за язык.
— Через несколько лет настанет черед Плихоцкого. Но сейчас, пожалуй, еще рановато. Слишком зеленый. Не хватает вам теперь Раттингера, не так ли?
— Мне лично — нет, — отвечает Собесяк с вымученной улыбкой.
Дурбач наклоняется к Зарыхте и начинает из другой оперы.
— Ведь вы хорошо знали Барыцкого. Правда ли, что он был страшный бабник? Его вторая жена, Ирена…
— Оставьте ее в покое, — говорит Зарыхта, и на лице его появляется раздражение.
— Но ведь любопытство — дело житейское, — Дурбач заслоняется пятерней с растопыренными пальцами. — И уж конечно, журналистское. У нас вообще не удовлетворяется человеческое любопытство. Кто такая, например, эта девушка, которая ехала с Барыцким? И имя-то какое: Малина. Говорят, очень красивая. Что это за куколка? А в сообщении, если таковое напечатают, об этом, конечно, не будет ни слова. И вообще появится ли сообщение? Вероятно, только некролог Паруха. Так кто же эта Малина?
— Не знаю, — ворчит Зарыхта. — Не знаю ее.
— Или взять соглашение с итальянцами. Пан магистр? — Дурбач снова обращается к Собесяку, — Барыцкий протащил его, но некоторые были против… Нет ли здесь какого-нибудь подтекста?
Журналист разливает оставшуюся водку. Зарыхта прикрывает свою рюмку рукой.
Собесяк слишком осторожен, чтобы отвечать на подобные вопросы, во имя этой осторожности прикидывается, будто ничего не слышал. А Дурбач то и дело напоминает себе, вопреки расстановке сил, сложившейся здесь, за этим столом, что Зарыхту надлежит рассматривать как важную персону, и журналист говорит, наклоняясь к старику:
— Может, вас заинтересует, товарищ Зарыхта, но я в своей области стал теперь весьма покладист и миролюбив. Время пообломало мне рога. Забочусь лишь о том, чтобы правда, наша дорогая правда, всплыла наверх…
— И для этого вам нужны сведения об Ирене? И о той девушке?
— А как же. Разумеется! — говорит Дурбач без тени смущения. — Ведь я чувствую: тут материал не для статьи или корреспонденции, а для чего-то посолиднее. Фигура Барыцкого… такая колоритная, можно сказать ренессансная.
— Некролог ему хотите сочинить? — спрашивает с иронией Зарыхта.
— Сами видите, товарищ Зарыхта, как вы ко мне относитесь, — говорит Дурбач. — Что поделаешь, такова наша профессия. — И еще ироничнее добавляет: — Журналистика! Никто нас не любит, не хвалит. Не знаешь ни сна, ни отдыха. Бегаешь. Вынюхиваешь. Ребусы, сплошные ребусы. А ведь служим, так сказать… общему делу, лишь с той разницей, что нам нельзя ошибаться. Другим позволено, нам — никогда. Ничего удивительного, что журналисты умирают такими молодыми. Я, например…
Дурбач говорит еще что-то, но Зарыхта уже не слушает, ему припоминается ссора с Ханной, разгоревшаяся после того памятного спора о буханке хлеба. Конечно, из-за Янека. Парень стал снобом, шут от политики.