Вечером пришло письмо от брата из Москвы. Знавший уже его фамилию портье спросил, где он так хорошо научился говорить по-польски. — Вы говорите, господин следователь, как здешний житель. — Бабка была полька, мой дорогой — ответил он. В детстве обе бабки яростно за него боролись. От той, которая умерла первой, он унаследовал знание языка и ничего больше. — Кроме того, мне хорошо даются языки… — Это была правда. Сколько раз это позволило ему понять то, чего, не преодолев языкового барьера, он не смог бы понять. В поезде, в коридорах суда, в ресторане. Но ни разу не поймал себя на ощущении близости, родства. Напротив, усиливалось чувство отчужденности. Он знал: так будет всегда, даже если он поселится в этих краях. Может, пожив здесь некоторое время, он смог бы объяснить причину этого. Его удивляло, что к этому ощущению примешивалась еще и неприязнь. Он не вскрывал конверта. Знал, каково будет письмо: краткие новости о здоровье знакомых и описание адвокатской деятельности брата. Сняв пиджак, он бросился на кровать. Лежал, подложив руки под голову, и смотрел на ползущую по потолку полоску света — проникший сквозь стекла луч заходящего солнца, которое показалось под вечер на пасмурном небе. Он очнулся ночью от острой боли. Дышать было трудно, при малейшем движении живот сжимало словно стальным обручем. И все-таки он дотащился донизу. Разбудил портье. Дал ему адрес доктора и послал за ним. Когда наконец доктор приехал — он лежал на постели, потеряв счет времени, под сомкнутыми веками в бешеном кружении мелькали яркие пятна, переплетаясь между собой, бесформенные, но ранящие глаза, — боль, как обычно, начала уходить. Такого острого приступа до сих пор еще не было. — Не послушались вы моих советов — сказал врач. — Я говорил: бросьте работу. Просил вас серьезно обследоваться. — Доктор — прошептал он — я чувствовал себя отлично. Мне не хотелось беспокоить вас. — Врач наклонился со шприцем. — Теперь убедились — его губы были совсем близко — шутить не приходится. — Что-нибудь серьезное? — спросил он. Звякнула о пол слетевшая со шприца игла. — Да — ответил врач. — Ну как еще убедить мне вас? — Не значит ли это… — начал он, помолчав, но тот не дал ему договорить. — Это значит, мой дорогой, ровно столько, сколько вы слышали — и, подойдя к окну, распахнул его пошире. — Как вы чувствовали себя вечером? — Превосходно — он попытался было сесть на кровати, но вновь накатилась волна слабости. Укол, как видно, стал действовать. — Мне очень хотелось спать. Я прилег на минуту в одежде, просто отдохнуть, и почти сразу заснул. — Ему вспомнился заблудившийся солнечный луч, скользящий по потолку, кровавая туча за окном. Потом услышал — издалека — приглушенные удары вокзальных часов. Чьи-то шаги. Ему казалось, что он идет на свидание с Ольгой и что они находятся в противоположных концах длинного, выстланного красной дорожкой коридора. Расстояние, которое их разделяет, не уменьшается, напротив, оно увеличивается, хотя они все ускоряют шаги. Видел, как Ольга тянет к нему руки. Боялся, как бы она не упала, но не мог ей помочь. Погружался все глубже в пульсирующую красками пучину — в проблесках сознания он понимал, что это действие лекарства, — он касался мягких листьев гигантских растений, пытавшихся всосать его в себя, ощущал их дурманящий аромат. Открывал рот, но дышать было все труднее. Кто-то возлагал ему на лоб холодные тяжелые руки, нажимал на веки, и постепенно под этим гнетом живые краски угасали. Пространство вокруг наливалось белизной. И только высоко над ним проплывали в тишине огромные мертвые луны. Он очнулся от этого странного забытья с уверенностью, что идет снег. Стояла такая тишина, что было слышно дыхание врача, сидевшего в придвинутом к постели кресле. — Что это было? — спросил он, выхватив взглядом знакомое лицо доктора. Тот улыбнулся. — Вы спали. Пришлось впрыснуть большую дозу. Я ждал, когда вы проснетесь. — Светает? — он посмотрел в окно. На горизонте проступили серые полоски облаков. — Мне снились удивительные сны, доктор — и он пошевелил пальцами онемевшей левой руки. — Теперь я знаю, как действует наркотик. Ничего приятного. — Боль прошла? — спросил доктор. — Да. Только очень большая слабость. — Доктор стал одеваться. — Я загляну к вам около полудня. А пока полежите. Вам надо заснуть. — И протянул на прощание руку. — Простите, доктор — сказал он — что я побеспокоил вас ночью. — Ничего, посплю еще несколько часов. — Он показал на оставленные лекарства. — Это на всякий случай… — Сон больше не приходил… В дремоте, которая не выключала сознания — он слышал, как началось движение на улице, слышал беготню в коридоре, чьи-то голоса за стенкой — и думал о приближающейся боли, понимая, что это не мимолетная болезнь. Он приближался к некоей — все в нем объемлющей — правде. Незавершенные дела, незавершенные раздумья. Налетающая внезапными спазмами тоска по прошлому. Лица людей, которых давно не видел и которые жили своей жизнью только в его оцепеневшей памяти. Именно туда влекло его все сильнее. В дальние просторы памяти, где жила его юность и юность других, тоже уже минувшая. Днем — время вновь потекло по какому-то странному руслу: из дремы, уводившей его в прошлое, в атмосферу ушедших дней, он попадал в нормальный ритм механизма, точно отмерявшего часы, — к нему заглянул врач. — Я немного обеспокоен. Но более мы не можем ничего пока сделать. Вы еще слишком слабы. — Долго так будет? — спросил он. — Не знаю — ответил врач. — Будем надеяться, скоро подниметесь. Тогда подумаем, что дальше предпринять. — Я читал, доктор — ему вспомнился фрагмент его книги — то, что вы написали о телеологии. — Врач пил кофе. — В проблеме целесообразности — начал он, отставляя чашку — следует строго разграничивать фактическое и теоретическое. — Что же из этого вытекает? — Фактическая сторона основывается на утверждении, что в биологии мы имеем дело с особой системой явлений — продолжал врач — известных под общим названием адаптации. Адаптация отличается в принципе от физических и химических реакций, поскольку причина здесь совпадает со следствием, либо взаимодействуя с ним, либо противодействуя ему. Это естественная реакция — продолжал он — предохраняющая организм от воздействий внешней среды. В каком-то смысле она аналогична целенаправленным сознательным действиям человека. Эту целенаправленную реакцию можно рассматривать исключительно с точки зрения причинной связи. — Какое же это имеет методологическое значение, доктор? — спросил он, пытаясь вникнуть в сказанное. — В конечном счете целенаправленность — развивал свою мысль врач — представляется проблемой чисто методологической. Что-то вроде введения в исследование биологических явлений с точки зрения целесообразности. Можно — и он улыбнулся — на этом поставить точку и не вдаваться в теоретические изыскания над генезисом целенаправленности биологических явлений. Гораздо важнее другое: как следует, теоретически обосновывая проблему целесообразности, объяснить возникающие явления адаптации. Почему, короче, такие явления наблюдаются в живой природе и почему их нет в мертвой? — Ему врезалась в память голова доктора, откинутая на высокую спинку кресла, придвинутого к кровати. Правильные черты лица, тщательно расчесанная борода и густые седеющие усы. Ему запомнилось, как тот поднял руку и быстрым движением откинул волосы со лба. Когда он открыл глаза, кресло было пустым. Только в воздухе стоял острый запах лекарств. Вычитал ли он о целесообразности биологических систем в лежащей на письменном столе книге доктора, или же тот сам только что сказал ему это? Казалось, совсем недавно они беседовали о кишиневском погроме и о бунте, который вечно тлеет в России. Как выяснилось, он провел в глубине России несколько лет как начинающий медик. — Еще тогда — рассказывал он — у меня сложилось впечатление, господин следователь, что конспиративная деятельность в стране усиливается и что мы — даже те, кто не старается анализировать происходящее, — приближаемся к свержению царизма и установлению конституционной формы правления. Очнемся ли мы вовремя и сумеем ли открыть соответствующий клапан, чтоб выпустить пар? Мы — продолжал он — связываем здесь свои стремления со стремлениями русских либералов. Воскресают надежды, умершие много лет назад. У нас сильный союзник — это японская война, проигранные битвы на суше и на море. Лихорадочная дрожь революции — врач вглядывался в него без улыбки — потрясла нашу жизнь до основ. — Вы слишком большое значение придаете выборам в Думу — прервал он собеседника. — Это преждевременный триумф свободолюбивых лозунгов, доктор. — Да, да… — падали взволнованные слова в ответ. — Знаете ли вы о конце полицмейстера Нерлиха? — Нет. Это имя мне ни о чем не говорит. — Как-то — начал врач — я возвращался из железнодорожной амбулатории. Она помещается рядом с вокзалом. То было время, когда участились подрывные акции. Безработица, анархия, террор, политические покушения, беспрерывные митинги. Вдруг слышу чей-то крик, вижу бегущего человека. И другого — лежащего на тротуаре. Это был полицмейстер Нерлих. Он лежал в луже крови с глубокой раной в груди. Рядом окровавленный кинжал. Я оказал ему первую помощь. Впрочем, безрезультатно: при вскрытии было установлено, что лезвие дошло до сердца. Я долго думал о дерзости подобных покушений и об их моральной оценке. — Доктор — сказал он, не открывая глаз — наш теоретический либерализм на практике готов сохранить старый режим. После поражения в русско-японской войне и после революции, которую не могли не предрешить кишиневские события девятьсот третьего года, родилось на свет своеобразное государственное чудище: L’état constitutionnel avec l’empereur autocrate[6]… — Он не заметил улыбки, какая появлялась обычно у людей, слышавших от него это изречение. Доктор молчал. — Боже милостивый! — сказал он наконец. — Что-то ждет нас в будущем?.. Здесь мы живем в атмосфере постоянной угрозы. Больше всего, господин следователь, я боюсь немецкой угрозы. Я внимательно слежу за всем, что происходит там. Поверьте мне, мы здесь сильнее ощущаем эту опасность. Сила их удара обрушится на нас в первую очередь. Может ли панславизм в этом случае стать целительным зельем? — Он вздохнул. Что скрывается — подумал он — за сказочно-ярким фасадом этого движения? Стремление к господству… Он открыл глаза. В кресле развалился сияющий председатель. — Ну что, Иван Федорович? — сказал он вместо приветствия. — Что это за шуточки? Сейчас болеть некогда, дружище. Вас нет уже третий день. Дело двигается с трудом. — Он оглядел номер. — Надо было снять что-нибудь получше. Здесь у вас адский шум. Вокзал, улица. — Я люблю гостиницы — ответил он улыбаясь. — Уж вы мне поверьте. — Мы подумаем об этом, когда вы начнете вставать — сурово бросил председатель. — Черт побери, ведь я отвечаю за вас. — Что нового в следствии? — Председатель оживился. — Есть сенсация, есть! Дамиан пытался повеситься. В последнюю минуту его вынули из петли. Только подумать, такой самоуверенный, такой богобоязненный монах! Ему, видите ли — как сказал врач, лечащий его в тюремной больнице, — невмоготу за решеткой. А обещанного освобождения все нет. Вы, конечно, догадываетесь, что слухи просочились в город. Мне нанес визит какой-то ксендз, которого прислал перепуганный насмерть епископ. Расспрашивал об условиях, в которых содержатся заключенные. Я ему самым любезным образом все разъяснил, сказал, что эта отчаянная выходка не связана с тюремными условиями, которые, надо сказать, для этих господ и так смягчены. Все. объясняется попросту их нравственными терзаниями. — Это не помещается у меня в голове — ответил мне ксендз. — Такой человек не отважится наложить на себя руки. — Боже милостивый, будто это мы велим вешаться им на простынях. Но не будем пока об этом говорить, Иван Федорович; прежде надобно вам оправиться от болезни. Хорошо ли за вами ухаживают? — Да — ответил он. — Великолепно, Спиридон Аполлонович. — Это прекрасно — и председатель участливо притронулся к его руке. — Это меня радует. И не морочьте себе пока, пожалуйста, голову служебными делами. Выздоравливайте. Раз, два, и мы закроем дело Сикста и его сообщников. А вы проверите, не сделали ли мы какой ошибки. Передадим протоколы прокурору, и вы отправитесь в нашу счастливую, богу любезную столицу. — Напоследок пообещал вскоре его навестить. Распрощались. А он подумал, не написать ли письмо Ольге. Хотелось рассказать кому-нибудь о том, что произошло с ним в последние дни. О новых проблемах, сомнениях и своих беседах — прощаясь, председатель передал ему поклоны от знакомых, обеспокоенных его здоровьем, — о разговорах, которые он здесь вел с реальными людьми: хозяином гостиницы, секретарем суда, обещавшим рассказать подробно об эпизоде с Дамианом и о показаниях Барбары, серьезно отягощавших Сикста, с еще одним врачом, русским, директором здешней больницы, а также с теми, кто являлся в его бредовых видениях. В этом сплетении таилась правда. Постепенно выкристаллизовывался мир, который станет подлинной реальностью. Та грань, на которую он ступал с ощущением страха и униженности. Но также с твердой верой. Директор больницы — его прислал председатель — очень хвалил лечившего его врача, своего ученого коллегу. — Вот что я вам скажу, Иван Федорович — заметил он без тени язвительности. — Не знаю, имеют ли проблемы философии медицины, о чем он столько говорит на специальных собраниях научного общества, столь большое практическое значение, но его пытливость я высоко ценю. Не забывайте, господин следователь, мы существуем в интеллектуальной пустыне. Такой человек яркая звезда в окружающем нас океане посредственности. К тому же не слишком отягощен национальными комплексами, как многие его соотечественники, что, вы, я думаю, и сами заметили. А это важно. Таких людей мы должны поддерживать. В условиях, когда денационализация — давайте не будем бояться этого слова — дается нам с таким трудом, каждый не поддавшийся патриотической истерии исследователь становится — независимо от своих желаний — нашим союзником. Мне известны его общественные взгляды. Интеллигент умеренных убеждений. Он отвергает пустые мечтания. Не водится с социалистами. А этих за последнее время появилось тут видимо-невидимо, шныряют по фабрикам. И наконец, он человек глубоко религиозный…