Читаем Современная русская литература - 1950-1990-е годы (Том 2, 1968-1990) полностью

В стихотворении с шокирующим названием "Элегия на рентгеновский снимок моего черепа" Елена Шварц*258 (р. 1948) выбирает в качестве архетипа поэтической личности флейтиста Марсия с содранной кожей (этот образ возникал и в поэзии Арс. Тарковского), о котором говорит так: "Ты меду музыки лизнул, / но весь ты в тине, / все тот же грязи ты комок, / И смерти косточка в тебе посередине". Если в интерпретации Тарковского Марсий представал как возвышенный символ трагизма поэтического дара, то в поэтическом решении Шварц чувствуется культурная память барокко: с гротескным совмещением предельной абстрактности и физиологической конкретности, красоты и безобразия, божеского и дьявольского, света и тьмы, с ощущением неразрешимой конфликтности мироустройства - не разрешимой ни смертью, ни бессмертием. У Шварц несколько раз встречается слово "смертожизнь" - и это чисто барочная версия вечности, почти глумливая в своей обнаженности. Символом же мироздания становится под пером Шварц современная свалка:

Гиганта мозгом пламенея, зрея,

Все в разложенье съединяя, грея.

Большою мыслью процвети, и гной,

Как водку, пей и ешь курины ноги.

Зашевелись, прекрасная и спой!

О rosa mystica, тебя услышат боги.

Барочность в ее поэзии выступает как род романтической иронии, прозревающей за ценностью - антиценность, за идиллией - кошмар. Но это прозрение не отменяет идиллию кошмаром, а соединяет их нерасторжимо, и в этом соединении видится важнейший принцип художественной философии Елены Шварц.

Показательный пример - стихотворение "Детский сад через тридцать лет". Понятно, что после Набокова поэзия детства заповедана как модернистская идиллия. Шварц учитывает эти ожидания и вслед за классиком сначала погружает память детства в подробности. Подробности городского (петербургского) пейзажа: косматое поле за Балтийским вокзалом, раскольничье кладбище завод, который производит "мясокостную жирную пыль", и "кожевенный там же завод и пруд, спины в нем табунов гниют". "Здесь же детский мой садик. . . адик, раек, садок". Внезапно все, для кого-то узнаваемые, реалии превращаются в сугубо фантасмагорическую картину: "старый раскольник растет в армяке до небес. . . Из муки мясокостной печет каравай. . . Он берет из прудов черные кожи и хлещет воздух по роже". Но обе эти картины соединяются во внутреннем пейзаже человека, который "в середине жизни понимает - не что он, а где он". Обе картины стоят друг друга - особенно если учесть, что это картины детства. Невозможность гармонии, или идиллии, или детства, все равно. Точнее - ужаснее всего именно то, что здесь и свершилось все, что должно было свершиться по замыслу детства. Невозможно не проклясть за "где" - за концентрацию грязи и смрада в составе судьбы, за то, что не выбирают, за то, из чего не выбраться:

И за то, что здесь был мой детский рай;

И за то, что здесь Ты сказал: играй;

И за то, что одуванчик на могилах рвала

И честно веселой, счастливой была

О дай мне за это Твою же власть

И Тебя, и детство свое проклясть.

Только в проклятии можно уравняться с Творцом, только в проклятии можно обрести Божью власть. Увы. Но - в то же время:

Вот и мир весь - в грязи и стонах

И постоялый двор палачей,

А между тем он - храм Соломонов

Или прекраснее,

И ничей.

("Девятисвечник")

Тут не декларация, а принципиальное противоречие, которое не отпускает Елену Шварц. Как совместить Божий замысел с мировым хаосом? Как поверить среди бессмысленности и распада в смысл и гармонию мироздания? Или конкретнее: как разглядеть во мраке свет? как допустить, что тьма есть форма сияния? Барочная традиция заставляет Шварц сдвигать границы метафизических оппозиций. Она-то знает наверняка: "Там, где мрак, - там сиянье, весь мир изувечен. . . " И потому она то исполняет "Сонату темноты", то вычерчивает "Лоцию ночи". Ее лирическая героиня - поэт только ночью обретает гармонию с миром, но гармония эта похожа на смерть, на полное исчезновение "Я", на безраздельное поглощение мраком. Но все равно это - гармония: "Днем-то вроде бы есть - Беседка из легких костей/ И светильник на ней мозгового ореха, / И дудка звенит души. / Ночь же видит что это прореха, / И демону некого душить <...> Потому что звезды переносят, наглея, вращенье/ С неба - в кровь. / Потому что я - ночь". Фактически в поэзии Шварц даже важнейшая для модернизма оппозиция внешнего и внутреннего, личности, наделенной чудным светоносным даром, и внешнего бездарного темного мира снята:

Когда мы закрываем веки

Трепещущих и смертных глаз

Они, как переборки на отсеки,

Поделят тьму вовне и тьму, что внутри нас.

<...>

Пусть мрак ослепит душу мне

Открой глаза, во мглу смотри,

Мне легче вынесть тьму вовне,

Чем темный свет внутри.

("Соната темноты")

Открыть глаза, смотреть во мглу - в этой установке Шварц внутренне близка таким разным поэтам, как Александр Еременко, Иван Жданов или Виталий Кальпиди.

У Шварц взгляд в темноту свидетельствует о единстве и целостности и даже оправданности мира:

Мрамор с грязью так срощены, слиты любовно

Разодрать их и Богу бы было греховно.

Может быть, и спасется все тем - что срослось.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже