Вечность наказания, из которой не выбраться, представляется Борхесу мрачной «литературой», сумевшей приобрести статус «жизни». Точнее, «жизни», полностью вобравшей в себя «смерть» и придавшей ей бесконечность. В том и милосердие литературы, что она, предполагая переход от одного сюжета к другому, избавляет читателя от тоталитаризма частной истории, которой может захотеться монополизировать мир идей. Литература для Борхеса – смягчение и спасение в относительности тех образов, на которые претендует ритуал.
Борец со злом рискует оказаться носителем зла, его заигравшимся адептом. «Наделяя вечностью муку, мы увековечиваем зло. Господь, утверждает Роте, не согласился бы на такую вечность для созданного Им мира. Отвратительно думать, что грешник и дьявол вечно смеются над благим помыслом Творца. <…> Считать провинность бесконечной из-за покушения на Бога, чье бытие бесконечно, все равно, что считать ее святой, поскольку Бог свят…». В заметке «Лесли Уэзерхед “После смерти”» Борхес напоминает, что сон о спасении из ада снился Оригену. В интерпретации английского священника он умещается в одной фразе: «И пока на земле есть хоть один грешник, в Раю не может царить блаженство».
Примером литературного избавления от ада может послужить текст «Оправдание Псевдо-Василида». Гностическая философия, к которой часто обращался Борхес, предстает в этом лаконичном эссе устойчивым и вполне логичным объяснением существования зла. Удел истинного Божества, удаленного от мира, – «плерома»/«полнота», «невиданный музей платоновских архетипов, умопостигаемых сущностей, универсалий». Этот Бог абсолютен, неподвижен, он не требует молитв и жертвоприношений, как и не обладает способностью отвечать на них. Этот Бог одновременно есть все и ничто, его удел – чистый апофазис. Человек, который говорит о величии Абсолюта, и тот, кто твердит о его полном отсутствии, могут найти точку соприкосновения, ведь этот Бог Василида избавлен от страстей и слов, его уделом не является к кому-либо обращенная речь, гнев или милость. Этого Господа не касается зло, впрочем, и добро ему неведомо, потому что в плероме отсутствует дробление. Здесь нет полюсов, этот Бог – до зарождения «плюсов» и «минусов», которые появляются с эманациями низших божеств. Лишь триста шестьдесят пятый бог («содержание божественности стремится в нем к нулю») творит материальную землю – во многом случайное, неудачное произведение, в котором несовершенство демиурга отражено в человеке, а величие Плеромы лишь далекий свет, изредка напоминающий о себе в едва уловимых сигналах интуиции:
«мы – неосторожная либо преступная оплошность, плод взаимодействия ущербного божества и неблагодатного материала».
«Условный Бог» ни в чем не виноват, он – неподвластное уму совершенство, некий благой корень непроявленного бытия, изначально избавленного от всякой коррозии. Впрочем, в этом гностическом мифе по-настоящему есть лишь то, чего нет в мире воплощенных, материализованных сущностей. Скепсис по отношению к бесталанному демиургу, обрекшему души на телесный плен, сочетается с пламенным стремлением к Абсолюту, который открывается как всеединство и вечный покой, сближающийся в качестве и интенсивности своего несуществования с буддийской нирваной. Человек – пленник, но и тот, кто своей страстной, материализованной формой пленил дух – частицу высокого бытия, раздробленного земными – демиургическими – законами.
Повествователь не избегает резких оценок, рассказывая о «еретической доктрине», о «зловещих вымыслах», о «безумных и нечистоплотных историях». Но это формальное осуждение не может скрыть радости Борхеса от созерцания трагической картины мира в мифологии гностиков, соединяющей Бога, который не может сделаться человеком в силу своего неизменяемого величия, и человека, так и не достигающего небес как раз из-за своей человечности. Завершается текст типичной для Борхеса версией: а что было бы в случае победы гностиков, их «предположительного триумфа»? «Тогда победа Александрии, а не Рима, безумные и нечистоплотные истории, приведенные мной выше, покажутся логичными, возвышенными и привычными. Сентенции – вроде “жизнь есть болезнь духа” Новалиса или вроде отчаянной “настоящей жизни нет, мы живем не в том мире” Рембо – будут пламенеть в канонических книгах».
В этой версии несостоявшейся «священной истории» гностицизм косвенно сближается с атеизмом: «Представления вроде отталкивающей идеи Риттера о звездном происхождении жизни и ее случайном попадании на нашу планету встретят безоговорочное принятие жалких лабораторий». Да и не такие уж эти идеи «жалкие» и «отталкивающие», если завершается текст следующим вопросом: «И все же не лучший ли это дар – прозябать в ничтожестве и не вящая ли слава для Господа быть свободным от творения?». Для Борхеса, играющего с религиями в интеллектуально-поэтическую игру, истинный Бог – тот, которого нет.