и бричку. Кучер этой брички, послушав одну из лекций своего седока, стал посещать их при всякой возможности и, по словам Кони, сказал ему как-то с высоты своих козел: — Ты, брат, я вижу, свеча! (Он произнес по-церковнославянски: свеща!) У меня сохранилось около сотни писем и записочек Кони, хорошо рисующих и его колоссальный, воистину титанический труд, и бытовые условия, в которых он тогда жил и работал. В это время он жил уже не на Невском, где я познакомился с ним, а на Надеждинской улице (ныне улица Маяковского).
«Дорогой Корней Иванович!..— писал он мне в ноябре 1925 года.— Не могу посетить Вас, ибо совсем «обезножел» и лишь сижу иногда у крыльца, причем мои домашние смеются, что я пребываю в «Швейцарии» (в Швейцарии, так как внизу проживал его бывший швейцар, с которым он был издавна дружен.— К. Ч.) — быть может, заглянете? 13 октября исполнилось 60 лет моей служебной, общественной и писательской деятельности. Пора бы и на боковую...
Ваш преданный
А. Кони».
К нему в дом незадолго до этого переехала его старая приятельница Елена Васильевна Пономарева, очень преданный ему человек. Она была когда-то богачкой, чуть ли не миллионершей, и под влиянием Анатолия Федоровича пожертвовала большую часть своих денег на постройку в Харькове Народного дома.
В 1913 году я был у нее вместе с Кони в ее большой квартире на Фонтанке. Она прислала за ним свою карету. Он читал у нее широкому кругу друзей и петербургских юристов свои (еще не появившиеся тогда в печати) «Воспоминания о деле Веры Засулич» и о крушении царского поезда на станции Борки. Собралось человек пятьдесят. Всех угостили полуночным ужином, за которым в честь Анатолия Федоровича было поднято много бокалов и сказано много речей.
Тогда в Елене Васильевне я видел богатую светскую даму, хозяйку большого салона; теперь она превратилась в хлопотливую, очень подвижную старушку, всецело посвятившую себя заботам об Анатолии Федоровиче. Когда, бывало, ни подойдешь к дверям его квартиры (на втором этаже), услышишь экзерсисы и гаммы, исполняемые на разбитом пианино неумелыми детскими пальцами. Это Елена Васильевна дает уроки музыки кому-нибудь из соседских ребят — за самую мизерную плату, ради того, чтобы приобрести для Анатолия Федоровича яблоко или ста-
233
кан молока. Самое имя его «Анатолий Федорович» она в разговоре со всеми произносила особенным голосом, с благоговением и радостью, словно в этом имени для нее воплотилось все благородное, человечное, что только есть на земле.
Так как у Кони не было телефона и он мог общаться с друзьями лишь при помощи писем, она охотно брала на себя обязанности его секретаря и рассыльного. Многие из тех писем Анатолия Федоровича, которые сейчас передо мной на столе, были принесены мне Еленой Васильевной. Я уже лет двадцать не перечитывал их, и теперь они по-новому взволновали меня.
В то время он еле дышал от болезней; в одном его письме говорится:
«Я страдаю сильнейшим бронхитом и прежними болями в старом переломе бедра...»
В другом письме:
«Мой неврит не покидает меня, и каждая поездка в университет на Васильевский остров своего рода хождение по мукам».
И в третьем письме:
«Здоровье мое плохо. Каждый выход на лекции (а это каждый день, кроме пятницы) причиняет мне невероятную усталость и нервные боли в сломанной 19 лет назад ноге».
И в следующем письме:
«Вчера в университете, после моей двухчасовой лекции, у меня сделался сильный сердечный припадок... Очевидно, что я «переборщил» в работе...»
Но отказаться от этой работы не мог, так она увлекала его, и он все больше загружал себя ею. В то время я заведовал литературным отделом в Ленинградском Доме искусств, и он прислал мне такую программу:
«Я мог бы прочесть,— писал он мне,— «Об ораторах, судебных, политических», «О князе В. Ф. Одоевском», этот писатель теперь именно заслуживает особого упоминания, «Житейские драмы и встречи», «Общие начала нравственности общежития», «Taedium vitae»1 и т. д. и т. д.
То есть добровольно взваливал на себя такую работу, которая была бы едва ли под силу троим, будь они железного здоровья. Между тем острой нужды он в то время уже не испытывал. Его бытовые условия улучшились. Но он не позволял себе и подумать о том, чтобы отказаться от лекций.
«Это,— писал он мне в конце 1921 года,— единственное утешение моей настоящей жизни, слабою нитью еще привязы-
__________________
1Прссыщепие жизнью, смертная скука (л а т и н.)
234
вающее меня к существованию вообще. Чтение лекций, духовное и непосредственное общение со слушателями, их сердечное отношение ко мне в университете, «Живом слове» и других просветительных учреждениях ободряет меня, дает мне силы для работы и заставляет отвлекаться от болезненных воспоминаний... Осужденный через каждые 10 минут присаживаться в изнеможении на какой-нибудь подоконник или тумбу, я буду вынужден бросить все свои более или менее отдаленные лекции, и это нанесет мне неизлечимый нравственный удар».