Жена готовилась сажать тесто в печь. Она, видимо, была сильно расстроена, ее костистое загорелое лицо застыло в страхе, и когда Ефрем вошел, она смерила его долгим взглядом, словно оценивая, чего он стоит. «Ефрем…» — заговорила она, но он не стал дожидаться ее вопроса. «Слушай, жена, политика меня не интересует, но Начо мне сродный брат, каждый на моем месте помог бы, зверем надо быть, чтобы не помочь, человек помирает…» Он спохватился, что сказал больше, чем хотел. «Так уж плох?» — спросила жена. «Не держится на ногах, десять дней голодал…» — «Господи милостивый!» Женщина разровняла тесто на круглом медном противне и сунула в раскалившуюся печь. Они помолчали, слушая, как гудит огонь, «Ефрем, старый жмот помер, чтоб ему не видать добра и на том свете, если и Начо помрет, дом останется нам, больше некому…» — «Это точно, — отозвался он, — а ему, видно, не выкарабкаться». — «Так он плох, а?» — «Совсем плох, двух слов не может сказать, не задохнувшись». Женщина перевела дух, открыла без всякой нужды дверцу печки, огонь отбросил медные блики на ее скулы. «Ну что ж, иди тогда, снеси ему поесть, может, и поправится, ну, а если помрет…» — «И если выживет, он добра не забудет, — подхватил Ефрем, — так он мне и сказал: помоги мне, брат, придет время, я тебя не забуду». Женщина стала тихонько всхлипывать.
Скоро, весело гомоня, прибежали дети, мать их умыла, накормила и уложила спать. Загнала кур в курятник, заперла корову, бросив в ясли свеженарезанной травы, а потом, когда вынула хлеб из печи и завернула, чтоб отмяк, они вдвоем долго молча сидели в темноте возле догорающей печки. Когда совсем стемнело и в притихшем селе смолкли редкие вечерние звуки, оба сразу поднялись, вышли из дома и при бледном свете восходящей луны повернули к завалившемуся плетню, который отделял их от дядиного двора. «Ключ взял?» — спросила жена, и муж ответил: «Взял». Живя простыми общими заботами и общими надеждами, они не сознавали, что и мысли у них одинаковые и что их взаимное согласие служит опорой каждому из них. Раздвинув плетень, они пролезли между поперечными жердями и долго прислушивались: дом был заперт властями, любое соприкосновение с ним воспрещалось. Потом Ефрем сунул ключ в замок, висевший на филенчатой двери. Внутри было темно, но они осмотрели комнаты, сначала большую, потом две поменьше, широкие прямоугольники окон светлели в ночной тьме, озаренные молодой луной. Как беспокойная тень, женщина мелькала то в одной комнате, то в другой, и Ефрем услышал ее частое дыхание и прерывистый шепот: «Вот тут поместим детей, слышишь, на двух кроватях, места хватит…» — «Хватит, — ответил он глухо, — и на трех детей хватит…» — «Разрази тебя господь!» — воскликнула она от избытка чувств.
Налюбовавшись на дом в косых полосах лунного света и словно опьянев от этого, они вышли и заперли его снаружи. «Завтра заглянем в амбар, — сказал муж, — зерно у него взяли, но кадушка отрубей, может, и осталась где-нибудь в углу…» — «Чтоб ему и на том свете добра не видать», — проворчала жена. Они легли спать рядом с давно уснувшими детьми. «Если дом останется нам, то и виноградник останется, и поле…» — промолвила жена после долгого молчания. «Это точно, — согласился муж, — все останется». — «Господи милостивый!» — вздохнула она и умолкла.