Читаем Современные болгарские повести полностью

Восторг перед шедевром может быть таким сильным, что хочется сесть, отдышаться, вернуться к повседневности. Я оглянулась в поисках стула, но тут мой взгляд упал на вторую картину, и сердце болезненно сжалось при виде человеческого лица, страдальчески вглядывающегося в круглую луну, которая была похожа на смеющегося паяца. Паяц смеялся над измученным, напряженно о чем-то размышляющим человеком, в мольбе устремившимся к небесному светилу. Фигура терялась в темноте, ярко вырисовывалось лишь широкое, освещенное луною, такое же круглое, как она, и желтое, как айва, лицо, страдальческие глаза, чуть приоткрытый рот, большой и тоже страдальческий. Этот человек казался безумцем, обратившим к луне-паяцу вопрос, на который нет ответа, надеющимся вымолить для себя прощение…

Я опустилась на первый попавшийся стул, не в силах справиться со своими впечатлениями. Тасо молчал, я тоже… Не помню, с чего я начала, волнение мешало мне говорить связно. Этот человек был гениальным художником, у меня не оставалось сомнений на этот счет. Я чувствовала себя виноватой за прежние сомнения и особенно за те мысли, которые унижали меня саму, я смотрела на него с благоговением и казалась себе ничтожной и ненужной.

Он тем временем, стоя перед шкафчиком, из которого вынул бутылку спирта, наливал из глиняного кувшина воду, собираясь варить на спиртовке кофе.

Я спросила, нет ли у него еще картин.

— Нет, — сказал он. — Все продал еще в марте. Тот человек увез их.

— Вы их ему продаете, а он выставляет под своим именем? Неужели вы не дорожите ими? Как это понять?

— Так получилось. И теперь он — это я, а я — то, что вы перед собою видите.

Занятый приготовлением кофе, он не смотрел в мою сторону, словно кофе для него был важнее всего.

— И он знаменит, богат? Вы продали себя, — сказала я.

— Он знаменит и, конечно, богат. Только, пожалуйста, не спрашивайте его имени. Вы говорите, что я продал себя. Нет, я продал ему того демона, что сидел во мне…

— Вы продали свой гений, — настаивала я.

— Гений, талант, если я им обладаю, продать нельзя. Просто мне взбрело в голову сыграть шутку. Несколько лет назад он проводил здесь лето с семьей, увидел мои работы и принялся меня обхаживать. Вертелся возле меня, как собачонка возле хозяина, который держит в руках кусок колбасы, просто ходил на задних лапках. И мне вздумалось предложить ему… Он только этого и ждал…

— И вы не жалеете?

— С какой стати? Вышла забавная история. Еще раз прошу вас, не пытайтесь узнать, кто этот человек. Я рассчитываю, что вы, иностранка, не совершите нескромности.

Он вдруг оживился, захохотал, как мальчишка.

— Знаете, какой он теперь несчастный? Живет в вечном страхе, как бы обман не раскрылся. Недавно приезжал сюда, умолял продать ему несколько эскизов, все равно каких, самых никудышных, лишь бы были мои… Я отдал их даром — к нему в мастерскую приходят люди, так вот он хочет, чтоб они видели его наброски. Он с трудом пускает к себе, знает ведь, что тля, и дрожит… Разве это не забавно, мадам Моран?

Я слушала его в изумлении. Кто же он — ребенок, наслаждающийся жестокой шуткой, человек, лишенный честолюбия, играющий высшими проявлениями духа, пересмешник, отвернувшийся от себя самого, или тут что-то иное, недоступное моему женскому уму?

Меня охватил мистический ужас перед этим человеком — ведь я не только не могла понять его, он возмущал меня и отталкивал, словно передо мною был душевнобольной. В нем таилось какое-то безумие, что-то чуждое мне, европейке. Я спрашивала себя, чем он будет жить — отчужденностью, презрением к собственному гению — в этом захолустном городишке, в этой первобытной лачуге, наедине с собакой, — или своей безжалостной шуткой над тем беднягой? Или же он до такой степени неразвит, что искусство не имеет для него никакой цены?

— Скоро пойдет дождь, — проговорил он, прислушавшись. — Гроза. Разве вас это не радует? Я имею в виду ожидание, приближение этой вакханалии, после которой все живое на земле ликует…

Он улыбался, словно предаваясь наслаждению благодаря невидимым антеннам своих органов чувств. Он даже потер руки, лицо его снова прояснилось.

— Сию минутку, — проговорил он, подавая мне чашку крепкого кофе по-турецки.

К чему относилось это «сию минутку» — к кофе или к грозе, я не поняла.

В конце концов я оторвалась от картин, чтобы внимательней рассмотреть обстановку. На стене возле очага висело ружье и рога молодого оленя. Кровать под клетчатым покрывалом была продавленная, провисшая. Рядом висела книжная полка, в углу стоял мольберт, на нем — засохшая палитра и коробка с тюбиками масляных красок. Было видно, что он давно не прикасался к ним. В этой лачуге ощущался тот дух старины, какой мне доводилось ощущать в Стамбуле, в султанских покоях, каким веет от старинных ковров.

Смерилось, грянул ливень, гром, молния ужалила море, а оно посерело, нахмурилось. Серебряные сети дождя за дверью протянулись к морю.

Я спросила, много ли он странствовал моряком.

— Порядочно, — сухо, с явной неохотой ответил он.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже