Стоя под косыми лучами заходящего солнца, они смотрели друг на друга, не говоря ни слова, потом Ефрем молча кинулся в погреб, чтобы достать бочку и замочить, вытащил, как разладившаяся машина, несколько ведер воды из колодца, а жена повторяла: «Господи милостивый!» — и хваталась за голову. «Хватит скулить! — прикрикнул он на нее. — Господь тебе не поможет! Пропали мы!» Он доставал ведро воды, выливал его в бочку, а вода протекала сквозь рассохшиеся клепки, он останавливался и смотрел диким взглядом, как вытекает вода, потом опять доставал ведро и опять выливал его в бочку, наконец жена не выдержала и, тихо подвывая, ушла в дом и захлопнула за собой дверь. Раскрыв рот, шумно дыша, Ефрем стучал ведром по сырой колодезной кладке, то опуская, то поднимая его, и никак не мог совладать с этой рассохшейся бочкой. Вдруг жена позвала его: «Ефрем! Ефрем!», и он вошел в дом, не глядя на нее. В отрешенном спокойствии, словно она удалилась в какой-то нездешний мир, женщина проговорила: «Начо совсем плох». — «Совсем», — согласился он. «Он не выживет». — «Не выживет», — эхом отозвался муж. «Если ты не привезешь его сюда…» — «Я еще в своем уме! Завтра придут жандармы жечь дом, а я привезу его сюда! Ты видишь, господи, какие муки мы терпим!» Ефрем достал кисет с табаком, подошел к печке и стал свертывать цигарку. За окнами догорал закат, уныло шумело село, придавленное страхом. Они помолчали, не глядя друг на друга, потом Ефрем несколько раз затянулся, бросил цигарку на пол, и они, не сговариваясь, вышли посмотреть на дядин дом. «Хотя бы половики и покрывала успеть вынести, — сказала жена, — и бочонки из погреба, справные бочонки…» — «Потеряли каравай, погонимся за ломтем», — ответил Ефрем хрипло и посмотрел на нее через плечо, а она отвела взгляд, лицо ее странно светилось, как на старой иконе. Она повернулась и пошла в домишко, он, как привязанный, последовал за ней. Из прорезей в дверце печки падали по углам желтые отсветы, сумерки неслышно сгущались. Женщина помешала жар печными щипцами, лицо ее блеснуло медью; стоя над сверкающим жаром и не разгибаясь, она промолвила так, словно творила заклинание: «Ефрем…» — «Хватит! — крикнул он глухо. — Замолчи, наконец, хватит болтать!» — «До конца своих дней будешь казниться, так и знай, — заклинала она его монотонно, — такое выпадает раз в жизни и не повторится…» Он опять крикнул, чтоб она замолчала, посопел и добавил: «Не могу, совесть не позволяет…» — «Да он помрет все равно, раз он так плох, и лекарства навряд ли ему помогут, да и кто даст ему лекарства, некому!» — «Некому, — согласился Ефрем, — я в эти дела больше не впутываюсь». Женщина стукнула дверцей печки, распрямилась и срезала его загоревшимся взглядом, а он сжался, словно под ударом: «Раз ты не можешь, я пойду!» Резко двинув локтями, она поправила платок на голове. «Никуда ты не пойдешь! — крикнул Ефрем. — Здесь останешься!» — «Не останусь! — Лицо ее злобно обострилось. — Вот этакая, — резким запальчивым жестом она показала на кончик своего пальца, — вот этакая надежда была бы, пускай бы жил, хотя он и сын своего отца, чтоб и на том свете этому кровопийце добра не видеть! Но все его бросили, тебя хотят замарать, как будто ты перед ними виноватый! Запрягай корову, коли не хочешь, поезжай за ним, привези его сюда под лозой, а я насыплю крысиного яда ему в похлебку!» Женщина яростно зарыдала, вытирая слезы краешком платка. Ефрем с силой взмахнул обеими руками, словно сбрасывая тяжесть себе под ноги, и тихо сказал: «Хватит реветь, иду…»
Словно движимые чужой, роковой силой, ноги понесли его на улицу.
Ефрем затаился в коридоре, втянув голову в плечи, — за закрытой дверью кмет Костадинов что-то говорил громким голосом. «С бабами заперся…» — подумал Ефрем, но быстро сообразил: кмет разговаривает по телефону. В коридоре сгущался летний сумрак, дверь на общинный двор была распахнута, из-под навеса доносилось звучное пофыркивание лошади. Ефрем постоял терпеливо, потом походил по коридору, слушая, как за дверью говорит Костадинов; с каждой минутой становилось все темней. Вдруг в двери, ведущей во двор, блеснул свет, появился прислужник, дядя Качо, с керосиновой лампой в руке. На лице чернели провалы глаз. «Это ты, Ефрем?» — «Я». — «Костадинова ждешь?» — «Ага». Прислужник прошел мимо и обернулся: «Слыхал, будут жечь дом твоего дяди?» — «Слыхал». — «Не приведи господь!» — сказал прислужник тихо и внес лампу в комнату кмета, а Ефрем поднялся на цыпочки и увидел Костадинова: тот сидел за своим письменным столом, прижав трубку к уху, и кому-то что-то говорил. Ефрем подождал еще немного и, когда голос кмета стих, снял кепку, постучался и приоткрыл дверь. «Входи!» — сказал кмет, не глядя на него и продолжая размашисто писать; только закончив, он поднял голову, и свет лампы пролился на его лицо с тоненькими закрученными усиками и гладко зачесанными волосами — кмет был щеголеватый молодой человек, по образованию адвокат.
— Ты кто такой?