Жила-была на свете игуменья Раиса. Когда-то была она доброй, хорошей женщиной, но вот стала игуменьей, и точно ее подменили. Никого она больше не любила, ни с кем дружбы не водила. Плохо жилось при ней сестрам, скорбно и тягостно. Но не всем. Были у матушки приближенные, благочинная и казначейша, как-то они умели матушке угодить, хотя и сносили от нее немало. Хуже же всех было опущенным, тем, кто когда-то в чем-то провинился, не угодил игуменье, сказал поперек или не вовремя поклонился — их ненавидела матушка Раиса лютой ненавистью и сживала со свету как могла. Велела не передавать им посылок и писем, не отпускала в город к врачам, натравливала на них сестер, заставляла исполнять мужскую работу, носить бревна, рубить дрова, не позволяла ходить на службу, пока не будет все сделано, и они месяцами не бывали в храме. А на всякий их ропот отвечала одно: «Послушание превыше поста и молитвы. Вы монахини или кто?»
Кто-то из этих отверженных менял монастырь, кто-то уезжал домой и в озлоблении сердца вовсе переставал ходить в церковь, другие заболевали от непосильного труда и оставались инвалидами на всю жизнь, четвертых же матушка прощала. Но заслужить прощение было очень трудно. Так и текла себе монастырская жизнь, никому не ведомая, внешне тихая и спокойная, пока в опущенные не попала послушница Анна. Тут уж видно настал час воли Божией.
Родом Анна была из Питера, работала учительницей физики, и вот тридцати двух лет от роду пришла в монастырь. Жила она здесь уже третий год, работала на разных послушаниях, в последнее время в швейной мастерской, известна была ровностью и веселостью характера, данные в общем имела неплохие, анкету хорошую, пора было ее уже куда-нибудь пристроить, может быть, постричь и повысить, а может быть, понизить и не постричь. И вызвала игуменья Анну к себе.
— Столько лет уже в монастыре, а все послушница. Потому что нет у тебя правильного руководства, — объяснила Анне игуменья. — Хочу взяться за тебя сама, и как мать твоя хочу выслушать, какие у тебя помыслы, что отягощает твою душу, в чем ты согрешила. Слушаю.
Анна же молчала.
— Я слушаю, — строго повторила игуменья.
— Матушка, благодарю вас за заботу и материнскую помощь, но вчера вечером я уже исповедовалась, и все мои помыслы, все грехи рассказала отцу Андрею, а новых помыслов у меня пока не накопилось…
О глупое и неразумное, о наивное и несмысленное чадо! Как отвечало ты своей начальнице? Так ли должно было говорить с главной о глупой твоей душе попечительницей, заменившей тебе самую родную мать? Сама привела ты себя к погибели, ложным своим простодушием (личиною гордости) и бесхитростностью ответа, сама!
— Не накопилось? Не накопилось? Не накопилось? — закричала игуменья в страшном гневе и затопотала ногами.
— Хочешь научиться шить облачения? — продолжала кричать матушка, припоминая их давний с Анной разговор. — Ты у меня научишься. Завтра же пойдешь на коровник.
И кричала еще долго, приводя цитаты из святых отцов, называя Анну «свиньей», «тварью», преступницей и прочими бранными словами. Но Анна даже не заплакала. Тварь.
На следующий день она отправилась на коровник. И хоть бы что. Коровы Анну полюбили, стоило ей войти в хлев, как они начинали дружно мычать, точно приветствуя ее, а телята бросались лизать ей руки и боты. Анна же только смеялась. Так прошло несколько месяцев. Трудная работа будто не изнуряла, а только веселила ее.
Тогда Анну переселили в сырую келью, в которой капало с потолка и отслаивалась штукатурка. Мать Анна сначала поставила тазик, а потом где-то раздобыла штукатурку и потолок залатала. Тогда матери Иоасафе тайно было поручено пускать к Анне в келью тараканов, семьями, одну за одной, но Анна называла тараканов ребятками, подкармливала хлебом, и сама же Иоасафа однажды подглядела, как вечером, незадолго до сна, тараканы по Анниной команде ровным строем отправились по подоконнику в раскрытое окошко, на растущее у кельи дерево — ночевать. Матушка игуменья в ответ на эту историю, разбив вазу, крикнула: «Бабьи басни! На улице ноябрь, ноль градусов!»